Изменить стиль страницы

— Ну вот, вы этого хотели; теперь начинаются волнения, как я и предсказывала, и бог знает чем все это кончится.

Но веселое лицо баронессы уличало Хильдегард во лжи. В конце концов переселение прошло гладко. Баронесса оставалась веселой и в последующие недели становилась все веселей, она никогда еще не чувствовала себя так хорошо, уверяла она многократно. Весело отпраздновали рождество; заснеженный лес заглядывал в окна. Хильдегард в последний момент из‑за простуды отказалась приехать, и это немного омрачило настроение. Но ненадолго.

ИСТОРИИ ПОСЛЕ ИСТОРИЙ

ГОЛОСА ИЗ 1933 ГОДА

Стихи. Год тридцать третий. Година из годин.

Грядет страна прощанья, подземный гул глубин!

Не обольщайтесь, люди, —

наш род неисправим.

Мы весь свой век пребудем

в хмелю, в чаду, в крови.

Мы алчем смертной кары,

милы нам плеть и кнут —

пусть татя их удары

до ребер обдерут.

Хрипя в тисках гарроты,

пусть злостный еретик

извергнет вместо рвоты

синеющий язык.

От гильотины славной

немал прогрессу прок,

и так бежит исправно

сквозь стул электроток.

Удавки из резины

скользят вдоль рей стальных,

и так висят картинно

по пять персон на них.

О, немцы все измыслят,

им стыд глаза не съест,

по чертежам расчислят

Голгофы новый крест,

подгонят по размерам

все скрепы у него,

чтоб бравым инженерам

к ним привинтить Того.

Обнажи главу и почти память жертв.

Ибо только смертник, кому небо с овчинку,

заметит колеблемую ветром травинку

меж булыжниками под виселицей.

А вы, для кого пролить кровь так просто!

Все, что от бесов, —слепо,

все недозволенное — слепо,

все призраки—слепы,

и никто не увидит прорастающую травинку,

если сам не ведает роста.

А ведь каждый

был ребенком однажды.

Никогда не славь смерть,

не славь смерть, приносимую человеком человеку,

не славь то, что постыдно.

Но имей мужество сказать: «Пошел к черту!» —

если кто‑то во имя так называемых убеждений

призовет к убийству ближнего твоего; уж тогда,

воистину, лучше грабитель,

убивающий без всяких догм.

О, унизительная жажда самоунижения,

тоска по кату, голос тайного страха,

тоска всех слишком зыбких догм!

Обнажи главу, человече, и почти память жертв!

Дурное тяготеет к дурному;

призрачно–жуткие человеческие жертвы —

кто их приносит? Призраки.

Вот он, призрак, сама недозволенность:

стоит в комнате, Насвистывает,

обыватель–призрак, приученный к порядку!

Он умеет читать и писать,

он пользуется зубной щеткой,

идет к врачу, если вдруг заболел,

чтит иной раз отца и мать,

но вообще озабочен лишь самим собой

и все же он призрак.

Порожденье вчерашнего дня, он гордится своей романтической жилкой, он предан всему вчерашнему, но и сегодняшней выгоды не упустит, чуя ее нутром; призрак, однако не дух, во плоти, но без кровии именно потому кровожадный в беззлобно–тупой своей деловитости; жадный до догм, до удобных лозунгов, он движим ими, как кукла на нитках, — в том числе и на нитках прогресса; но всегда он и трус и убийца вместе, он, образец добродетели, он, обыватель; горе нам, горе!

О, обыватель — это само бесовство! Его мечта техника, наисовершеннейшая, наисовременнейшая и направленная исключительно на вчерашние цели; его мечта технически безукоризненный китч; его мечта -— профессиональное бесовство виртуоза, скрипкой услаждающего слух его, романтический фейерверк бутафорских блесток, оперное море огней; его мечта—дешевый блеск.

Ах, припомните бывало,

сколько страху нагонял он,

кайзер лавочников наших!

Прочь с дороги лимузина,

допотопная берлина!

Вот он мчит, смешон и страшен,

апокалипсис с мотором,

хлам барокко, черный ворон,

горностаевый папаша.

А это ведь было только начало,

и когда тремя десятилетьями позже

нагрянул изверг и разверз глотку,

изрыгая речь, словно мерзкую слизь,

мы все онемели; иссохло Слово,

и будто навек нас лишили возможности

понимать друг друга;

на поэтов смотрели как на презренных фигляров,

что плоды превращают в увядшие розы.

Смех застрял у нас в горле, и мы увидали

маску ужаса, кладбищенский китч,

налепленный лавочнику–палачу на лицо

маска на маске, личина на мертвечине,

лик бесслезности.

Революции, однако, эти возмущения естества против извращений естества, против призрачности и вопиющей недозволенности, но также и против многообразия убеждений, которое они жаждут выжечь дотла мрачно–свирепым огнем террора и насильственного обращения, революции сами становятся призрачными, ибо всякий террор порождает власть нового обывателя, обывателя от революции, пользующегося плодами революции, виртуозного мастера террора, трижды окаянного осквернителя всякой справедливости; горе нам, горе!

О, революционная справедливость! Обыватель превращает революцию в бесовское подобие революции, в разбой и хуже разбоя, ибо в суррогате этом нет уж и догм, а есть лишь голая власть; и уже не обращением в свою веру она озабочена, насильственным или мирным, —нет, теперь правит одна только окаянность, до поры до времени таящаяся за любым убежденьем, технически безукоризненная машина террора, концентрационный лагерь и лаборатория пыток — дабы посредством возведенного в закон беззакония, посредством возведенной в истину бесовской лжи осуществить почти уже абстрактное всепорабощение, чуждое всему человеческому.

Удел наш недоступен постиженью.

Мы мир вкушаем в колыбели,

мы вкусим мира в смертный час

иль в час пред ним, когда, томясь в темнице,

мы будем ждать призыва на расправу;

ведь пусть небытию мы отданы по праву,

пускай не знаем мы, каким богам молиться, —

все ж одиночество смиреньем полнит нас,

дабы в небытии мы бытие прозрели.

О, дай продлить мне это откровенье!..

И потому, о еще живущий, обнажи главу

и почти память жертв, в том числе и будущих;

человеческие бойни еще не закрылись.

Гляди —концлагеря на всем шаре земном!

Множатся, множатся, под разными именами;

но порождены ли они революцией или контрреволюцией,

фашизмом или антифашизмом —

всегда они форма господства обывателя,

ибо он насаждает рабство и жаждет рабства.

О, слепота наша!

Подступают к границам лагеря лес и поле,

а в домах палачей заливаются канарейки;

над временами года небо весны белопенной,

и раскинулась радуга семицветной надеждой;

о, несовместности эти словно издевка вселенной,

словно вопрос к человеку: доколе? доколе?

в чем ты обманут? что зрят твои вежды?

О, только смертник зряч и незлобив вовеки,

а выстрел в затылок бьет наповал.

Обнажи главу и почти память жертв.

Миг последний в земном. Обрывом берег над морем;

тает ландшафт на глазах, и вздымается за окоемом,

гладь застилая морскую, дымка преображенья.

Ибо вещи стали мерою человека,

и вчерашний день ускользает, прежде чем примет его

на свой борт ладья.

Спустись в гавань;

из вечера в вечер ждут там ладьи, хоть и незримы,

призрачный флот, увозящий земное в закатные страны

ночи, неведомой. О, последний взгляд сквозь века!

Был ли вчерашний день? Или он только дразнит тебя?

Мать ты имел ли? Было ль все то, что когда‑то тебя подкрепляло?

Есть ли дорога домой? О, никогда ее нет,

но есть всегда попаданье,

всегда попадаешь в то, что целит в тебя.

И потому не ищи но зри; узри неподвижность потока,

преображенье на самой кромке,

паузы миг между зримым и тем, что незримо,

миг растворенья, миг возвращенья вещей,