Изменить стиль страницы

Глядящая на избиение издалека Пенелопа пытается выискать в мертвых телах Антиноя, но нет, не находит. Да разве возможно по залитому кровью, обезображенному раной или предсмертной гримасой лицу определить – кто это. Не найдя, не слишком печалится: все равно это был бы уже не он, не Антиной, а всего лишь его обездвиженное тело.

Мертвы женихи, все до единого, но убийцам этого мало, они жаждут еще крови. По указу Одиссея пастух Евмен на пару со своим племянником выталкивают во двор служанок, тех, что сожительствовали с женихами, и развеселые дружки Телемаха закалывают их.

Кого бы еще… И тут вспоминает Одиссей нищих, что отгоняли его от стен пиршественного зала. Ну-ка, друзья, гоните сюда этих насекомых в человеческом обличье. Со смехом и шутками исполняется его указ. На лицах нищих страх, но еще более – удивление, вопрошают они: чем, и перед кем мы провинились, за что вы нас убивать будете? Вопросы безответны, зависают в воздухе – негоже царю отчитываться перед человечьим сбродом. Испускают нищие дух, так ничего и не поняв.

Вот и всё, смерти преданы все ее заслужившие. Одиссей требует вина, жадно выпивает чашу, за первой вторую, за второй третью, после чего на него наваливается усталость, величайшая усталость двадцати лет неимоверного напряжения сил, физических и душевных. Ноги подкашиваются, и падает он на тела тех, кого сам же лишил жизни. Телемах с друзьями подхватывают Одиссея, заносят в дворцовую спальню, бережно кладут на кровать.

13

Одиссей

Я проспал остаток дня и всю ночь. Открыв глаза уже при свете солнца, увидел сидящую рядом на кровати женщину. Желтоватого цвета лицо в частой сетке морщин, волнистые с проседью волосы, под тонкой тканью туники проглядываются обвисшие груди, мягкий – в многочисленных складках живот. Женщина напоминает мне тех троянских пленниц, что по возрасту не могли быть наложницами, и коим вменялось ухаживать за раненными воинами. Разве что одежка у тех была проще. Черты лица женщины кажутся мне знакомыми, но вспомнить – кто она, где и когда ее я видел – не могу.

Она улыбается и, положив ладонь мне на грудь и нежно поглаживая, произносит: «Наконец ты проснулся, милый мой, долгожданный Одиссей». Не зная, как отреагировать на ее слова, молчу. Ладонь женщины с груди соскальзывает к животу, ласкает живот, затем ниже, ниже. Я в недоумении, я возмущен: с какой стати эта наглая, не в меру самоуверенная женщина думает, что способна соблазнить меня, героя войны, царя земли этой. В конце концов, женатого мужа. Да как она смеет! Тыльной стороной ладони бью ее по руке.

– Не смей ко мне прикасаться, старуха.

Какое-то время женщина глядит на меня оторопело, затем глаза ее вспыхивают гневом и яростью.

– Как ты сказал? Старуха?!

– Именно так и сказал, ты не ослышалась.

– Да как ты смеешь!

Моя очередь изумиться. Понимая, кто я (ведь назвала Одиссеем), разговаривает со мной таким тоном. Видимо, безумна. Но почему она здесь, во дворце, рядом со мной, на моей кровати?

– Кто ты, женщина? Назови себя.

Я многое повидал в жизни и давно перестал чему-либо удивляться, но тут… Со зловещей гримасой на лице женщина набросилась на меня, вцепилась обеими руками в лицо и процарапала ото лба до подбородка. Будь у нее в руке нож, не сомневаюсь, ударила б ножом. Вторично потянула руки к лицу моему, но я успел схватить ее за запястья, сильно сжал и немного провернул. Женщина завизжала.

– Больно! Пусти!

Чувствуя, как кровь от нанесенных ее ногтями борозд стекает по лицу, я не спешу отпускать. Наоборот, сжимаю еще сильнее.

– Пусти, ты вывихнешь мне руки.

– Отпущу. Но сначала ответь, кто ты и по какому праву себя так ведешь?

– Пусти, безумец! Убийца!

– Не смей! Не смей оскорблять меня, называть убийцей. Я защищал свою любимую жену Пенелопу, защищал от мужей назойливых, ей отвратных. Я спасал ее от позора и насилия. Впрочем, с какой стати я объясняю это тебе, посторонней женщине. Еще раз требую: назови свое имя.

– Пусти руки.

– Пообещай, что не будешь кидаться на меня.

– Не буду.

Я отпускаю ее руки. Положив ладони на лицо, женщина водит головой из стороны в сторону, стонет.

– Кровь невинных людей помутила твой разум, Одиссей, отшибла память. Я и есть Пенелопа, жена твоя. Долгие двадцать лет я ждала твоего возвращения, правдами и неправдами отказывала ста восьми достойным мужам, тем, которых ты, подло обезоружив, убил. И после всего ты не признаешь меня, не позволяешь прикоснуться к себе, называешь старухой…

О боги, заклинаю вас, дайте знак, подтверждающий, что это ваша шутка, что сидящая рядом женщина, называющая себя Пенелопой, вовсе не Пенелопа, а бесстыдная самозванка.

Но боги молчат, не подают знак. Я же, вглядываясь в лицо женщины, начинаю понимать: да, это она, невероятно изменившаяся. А я ведь сразу узрел в ее чертах нечто знакомое, но не мог понять – что. Теперь понял. И еле сдерживаюсь, чтоб не закричать от ужаса.

Под стенами Трои у каждого греческого царя, каждого командира, даже у некоторых воинов, из тех, что храбры и удачливы, были наложницы. У меня их было две – необыкновенной красоты девушки. Радостно встречали они меня после боя, омыв и растерев благовониями, укладывали бережно, словно дите малое, на кровать и… не давали заснуть до самой поздней ночи. А то и до утра.

Затем, уже после войны, судьба забросила меня на остров волшебницы Кирки. Я прожил с нею год. Ах, как горевала Кирка, узнав, что придется расстаться со мной, как рыдала, глядя на мои отходящие от берега корабли.

На острове царицы (и тоже волшебницы) белокурой зеленоглазой Калипсо, пробыл я целых семь лет. Безумно любила меня Калипсо, не хотела отпускать, предлагала бессмертие без старости. Лишь воле богов подчиняясь, отпустила. Позже дошел до меня слух, что покончила она с собой, не в силах жить без меня.

Прекрасные, достойнейшие женщины. Но расставался я с ними, следуя велению души, рвавшейся домой, в Итаку, к жене, к сыну…

И вот я дома, и рядом со мною на кровати жена моя Пенелопа. Казалось бы, радуйся, торжествуй… Но нет! Обволочен разум мой думой черной: не зря ли столько усилий было потрачено?

Я не в силах терпеть эту трясущуюся в рыданиях женщину. Вскочив с кровати, выбегаю из спальни, минуя пиршественный зал, где на столах нетронутая еда, а стены увешаны оружием – прочь из дворца. Через не убранный, все еще заваленный многочисленными трупами, в застывших лужах крови двор мчусь к морю, к свободе…

Старый согбенный рыбак выгружает из ялика скромный свой улов. Стянув с шеи талисман, – на ярко красной бечевке золотая, увенчанная боевым шлемом, голова Афины Паллады, моей покровительницы, – протягиваю старику. Мне не жалко безделушки, все равно проку от нее никакого. Если и помогала мне богиня, то лишь в малом, главное же – счастье – обрести не помогла. «Вот держи, старик, я покупаю твою лодку». Рыбак сразу не может сообразить, что к чему, как соразмеряются его лодка и золотое, тонкой работы, изделие. Когда же до иссохших его мозгов доходит, что за ялик заплачено во много раз больше, чем он стоит, улыбается, радостно и беззубо.

Днище отрывается от песка, ветер тут же надувает парус и несет лодку в открытое море. Все дальше, дальше берег Итаки, вот он уже тонкая полоска, а вот и полоску поглотило бирюзовое – в радостных искорках – безбрежье. Что на сей раз уготовано мне богами?

Рассказы

Миниатюры 1

1

Красноармейская. Двое у обочины, голосуют. По жестам, по прикиду – не наши, кавказцы. Останавливаюсь. Один из них открывает дверь, – до Бессарабки, – говорит. А что там до Бессарабки, километра три, копейки, но коль уж остановился – надо везти.

Сели в машину и с ходу загалдели что-то по-своему: абыр-быр, абыр-тых, мыр-быр-тых. Не понимаю слов, но понимаю – ругаются меж собой. Что-то, видимо, не поделили и пытаются друг другу доказать. Грузины. Короче, галдят они, галдят, а тут как раз на въезде на площадь Толстого долгая тянучка началась. Я включаю радио, думаю, собьет их хоть немного – ни фига, наоборот, еще громче орать стали. Неприятно, конечно, когда такой жуткий гвалт стоит в машине – один, что спереди, мне в ухо орет, а второй в спину. Однако ничего не поделаешь, нужно терпеть; такая у нас, у таксистов, работа.