- И вам того же,- обернувшись, пожелал Вадик.

Когда ушел поезд и наступила тишина, Вадик огляделся и, расспросив словоохотливого плотника, перешел пути и по узкому мостку над оврагом добрался до маленького домика автобусной станции. Торопливо, похожие на двух гарцующих лошадок, подкатили два голубых автобусика, открыли дверцы...

Вадик посмотрел на домик станции, на мосток, за которым лежали пути к его дому, словно запоминая обратную дорогу на тот случай, если ему не скоро возвращаться сюда, и сел в автобусик.

Окна в нем были открыты, пахло незнакомо, но приятно.

"Как долго я ехал! - собирался сказать Вадик Оле.- Ехал, ехал... Целую ночь и еще полдня. Я за тобой приехал. Не могу без тебя. А меня там ждут. Вот, отпустили на последние каникулы..."

Автобусики коротко и звонко вскрикнули и пошли через лес, почти рядом и почти касаясь друг друга боргами, до развилки, незаметной, как будто там расширялась дорога, без столба или лобастого камня на том месте, где расходились две просеки, два пути. Они еще мелькнули голубым цветом между стволов, а потом и шум их движения поглотил большой, густой и, словно жизнь, пестрый лес. Развезли автобусики случайных попутчиков - каждый спешил к своей цели, каждый вез свое.

В райцентр Вадик приехал через час.

Сошел на деревянный тротуар, увидел два одинаковых кирпичных здания, вывески магазина и почты, обернулся к широкой пологой улице и словно узнал ее, пошел по ней вверх, свернул в переулочек, оглянулся на шум воды, льющейся из колонки, и увидел Олю.

Она подняла голову, и навек запечатленная в его памяти улыбка осветила ее лицо.

- Вот, привез яблоки,- сказал Вадик, опуская на землю чемодан и авоську с яблоками.- Ничего?

- А у нас как раз неурожай,- засмеялась Оля и пошла к нему, все убыстряя шаги.

Лет тому назад... Помнишь?

Шаровая молния. Повесть

Он жил уже свой пятнадцатый год, ему казалось - долго: так много он знал. А может быть, и это ему казалось. Вздохнул и уловил горчащий вкус: где-то разводили вялые дымные костры.

 - Андрюша, закрой горло,- сказала мама.

 Кузьмин оглянулся - она стояла с Николашкой на руках и большими глазами смотрела на него, на Кузьмина.

 Он поправил шарф и потупился. Скоро,- напомнил он себе.

 Последние дни были пыткой: отец, под чьим суровым взглядом он цепенел, мама и ее тетка, Анна Петровна,- все они пристально разглядывали его, будто обнаружив что-то новое на его деланно равнодушном лице.

 Пятнадцатый раз для Кузьмина начиналась осень (а он уже знал, что это лучшая его пора) - приходило успокоение, тихий восторг, и в груди, казалось, рос живой горячий шар. Мир, великий мир со всеми своими запахами и красками осенью подступал вплотную. Ни звон и резкость зимы, ни неистовство и беспокойство весны не открывали ему мир в такой полноте, как тихое утро в сентябре. Не приносили ему той радости, которую, хоть мимолетно, он ощущал осенью и по дороге в школу и, случайно, среди безысходности его школьных будней, взглянув в окно.

- Опять мечтает... Ну, пошли! - сказал отец. Он склонился, заглядывая Кузьмину в лицо.

 - Андрей! - сказал он.- Пожалуйста, слушайся Анну Петровну

 Кузьмин ткнулся губами в его твердую гладкую щеку, почувствовал знакомый запах "Шипра" и перешел в мамины руки.

 - Андрюшенька! - шепнула она ему, прижимаясь мокрым от слез лицом.- Андрюшенька!..

 Николашка послушно поцеловал его мокрыми губами и поспешно опять влез маме на руки. Анну Петровну он целовать не стал, надул губы.

 Они ушли в вагон, появились в окне, немые. Потом громко, напугав Николашку, крикнул паровоз, такой длинный, сыто лоснящийся, похожий на сжатую пружину (а отец сказал, что совсем он не похож), и, фукнув паром, увел покорные серо-голубые вагоны с табличками "Москва - Будапешт - Вена" в моросящую, мутную даль со странно-ярко горящими красными семафорами.

 Отец и мама что-то немо говорили из уходящего окна вагона, и Кузьмин на все согласно кивал головой, а паровоз легко и быстро разгонялся и уходил.

 Кузьмин долго смотрел вслед поезду, не смаргивая, а Анна Петровна терпеливо ждала, неподвижно стоя у него за спиной. Наконец он повернулся к ней с тем равнодушным, выводящим из себя отца и учителей выражением и стал молча ждать ее приказа. Она молчала. Ему пришлось поднять голову.

 Она спокойно и выжидательно смотрела на него. Пришлось сказать "Всё" и первым шагнуть по направлению к выходу с перрона.

 Они прошли мимо пригородных платформ с зелененькими вагончиками и короткими, похожими на жуков паровозиками, через толпу суетящихся людей, и, когда Кузьмин остановился, разглядывая их и заодно испытывая Анну Петровну, она тоже остановилась. Потом они вышли на площадь, где на том же самом месте, что и час назад, стоял отцовский "ЗИМ", сели в него, и в последний раз добрый шофер повез их, но уже не домой.

 В машине, где все еще оставался запах отца, тот, который пропитывал весь дом, все его мундиры и даже, казалось Кузьмину, людей, у Кузьмина сделался озноб.

 Нет, у него не было предчувствия перемен, страха, жалости к себе или заискивающей суетливости, когда Анна Петровна взяла его за руку и вместе с ней он вошел в ее большую комнату с антресолью в коммунальной квартире старого трехэтажного дома на другом краю Москвы.

 За окном были сумерки, нудно шел дождь. Она постелила ему на антресоли. Он сжался в комочек под одеялом и, согреваясь в подступающем жару - он простудился - и уже плавая в нем, почувствовал толчок в сердце: это из далекого далека маминой мыслью о нем толкнуло волнение.

 "Мамочка!" - шепнул он, и тотчас натянулась звонкая струна, затеребила его. В жару он заплакал, а струна все больнее дергала его. Когда боль стала непереносимой, угрожающей, струна оборвалась, и, будто омытый его горячими слезами, наутро мир предстал перед ним в прозрачной яркости чистого синего неба и неразмытых контуров незнакомого города, прихваченного Воздвиженским морозцем.

 

 День начинался и заканчивался полосканием горла из тяжелой, толстого фарфора кружки с выцветшими васильками на стенках. От настоя голос бархател, наливался теплом, а в груди будто прибавлялось дыхания. Иногда Кузьмин даже пробовал петь. А ангины через год кончились.

 Бич последних лет - ежевечерняя проверка отцом домашних заданий - не свистел над головой, и Кузьмин приучился сам себя проверять: на первых же неделях учебы в новой школе он нахватал двоек и, не слыша упреков и нудных нотаций, а видя только напряженное лицо Анны Петровны (Крестны), стал незаметно для себя стараться, и мало-помалу двойки исчезли.

 Он становился общительным и веселым, играл за школьную команду в волейбол (в девятом классе он начал быстро расти, оставаясь худым и подвижным). На фотографии тех лет нескладный Кузьмин выглядывает из клубов дыма со сцены актового зала школы - показательный опыт на вечере отдыха.

 Он долго отвыкал от озноба страха, державшего его в постоянном напряжении там, в старом доме и старой школе, и, когда короткий путь до школы стал легким, веселым, когда свобода незаметно вошла в его плоть, к нему вернулось любопытство, беззлобная шкодливость и то известное чувство, когда нет рук, ног, горла, головной боли, а есть просто неутомимое тело: носитель, хвататель и прыгатель.

 Он учился в девятом классе, когда появилась новенькая, и ее присутствие, ощущаемое всем телом как изнеможение, паралич, изменило его представление о своих приятелях и еще больше - о себе.

 (В тот день у него особенно сильно зудели противные розовые прыщики на щеках; даже на контрольной он не переставал их расчесывать и, вернувшись домой, в нетерпении сразу же бросился к зеркалу. Толстое, благородно-овальное зеркало громоздкого трюмо - общее зеркало всей квартиры - по краям было замутнено, слепо, и только в центре холодно и глубинно сияло как бы изнутри освещенное поле.