Не позволила ни себе, ни ему ничего в этом доме, как будто чувствовала постоянное незримое присутствие Натальи Владимировны, как чувствовала это накануне. И была готова сказать Вадику: "Поедем к дяде Саше, отдохни там! Я все сделаю, чтобы ты отдохнул! А институт - шут с ним, мне все равно". И заехав назавтра в общежитие и прочитав мамино письмо, обрадовалась: издали все видать, большое - большим, малое - малым. А ему переносили отпуск. "Судьба!" - думала Оля.

Теперь она знала, что до сих пор все было правильно - все решала сама, не давала никому победить себя,- но здесь, дома, постаревшая и просто испуганная будущим мама, дерзкий Алешка и хитрован Витька обрушились на нее. И даже накопав картошку и обобрав огород, она не смогла сказать себе, что все сделала для них и свободна,- шаталась их семья, весь дом, и его надо было подпирать.

Институт сразу не понравился ей. И сейчас возвращаться туда, зная, что предстоят четыре года скучной, не по сердцу учебы, жизнь в общежитии, из-за которой весной и наваливалась на нее страшная тоска, опускались руки и не было сил взяться за учебники, которая приглушала вещий голос сердца, подсказывавшего не слушать подружку Светку и не ходить с ней и Кочетковым на вечеринки а компании нагловатых старшекурсников или настойчивого Игорька, где она испытывала потрясающей силы отвращение к слепым лицам, похотливым рукам и бесстыдству пьяных откровений,- не могла.

А в отряде... Сначала просто утихла неосознанная тоска по простору, неразобщенности воды, земли и неба; была, оказывается, еще и томившая ее жажда заботиться о ком-то- она с радостью работала на кухне первое время, но когда Кочетков предупредил, что подмены не будет - доктор, эта цаца, не разрешает ей уйти на стройку, к живому делу,- она опять ощутила в себе надорванность, усталость, опять замыкался круг тоски, неустроенности и непредназначенности; но перед глазами все время маячил этот странный москвич, едва не исправивший своей властью ошибку с институтом тем, что мог и хотел отправить ее домой и...

Здесь она запнулась. То, что у нее произошло с Ведиком, никогда не могло случиться, будь он другим, обыкновенным парнем, с длинными руками, колючими губами и без капли другого интереса. Она и заплакала тогда, прочитав мамино письмо, поняв, что полюбила и утратила страх, природную свою защиту. Она не жалела о происшедшем, но и не забывала о нем и, вернувшись сюда, в родной дом, и внеся в него свою силу, видя, как выправился он, как распрямилась мать, уже начавшая шутить, не могла она и признать другого - не полным оказалось ее счастье здесь. Она думала, подъезжая к дому: "Обласкаю их, подмогну, а потом и уговорю маму насчет института, пообещаю другой институт найти, по сердцу, выучусь на инженера",- и это в первый же день обернулось против нее - обидной легкостью, облегчением, с которым мать согласилась: "И бог с ним, оставайся, дочка, парней поднимать будем". И заторопилась уйти от разговора, устроить ее на работу и напоминать про Колю - был такой. Поэтому еще трудней оказалось рассказать ей про Вадика - не все, конечно, а главное: про то, как спокойно и хорошо, как интересно, если он рядом. Мать выслушала и даже поплакала заодно с ней, когда Оля сорвалась, но - не поняла? - в расспросы не пустилась, обрадовалась, когда Оля вдруг замолчала. А подружки, те особенно, что вышли замуж, усмехались все чему-то; другие бегали по танцам, устраивались работать, лишь бы от дома подальше, и все разговоры с ними кончались темой замужества. Одна говорила про другую, со смехом выдавались чужие тайны, ужасные - не дай бог, кто узнает! - секреты. И это была теперь ее жизнь?! "Как я изменилась!" - пугалась Оля.

Она ехала поступать в институт в Москву на свой страх и риск, твердо зная, что вернется сюда инженером и устроит свою жизнь лучше, чем у матери с отцом, но такую же богатую детьми, хлопотами и домашней радостью, и расчетливо присматривалась к Коле - он уходил в армию шумливым парнем, про которого она наперед знала, что он и выпить любить будет и обидеть сможет, да только навсегда при ней останется,- сам об этом говорил, и Оля знала, что это так,- да как мало этого оказалось! Все изменилось лишь в отряде: там она впервые почувствовала себя в чем-то незаменимой, когда Кочетков сказал: "А кто лучше тебя обед сготовит? Смотри, как все жрут - за ушами трещит! Не знаю, то ли будет, если Галька с Лизкой вас заменят. Тут твоя стройка", И она сама тогда сказала Тане, мучающейся болями в пояснице, что их работа на дом - здесь, на кухне. И они договорились не жаловаться Вадику.

Она вспомнила сейчас о своем письме ему - плохое, нечестное письмо получилось,- и решила утром взять его из ящика обратно и написать новое и в нем сказать то, что он не знает: и о Тане, у которой вечером от тяжелой работы немели ноги, и о Вовике, который однажды вдруг спросил ее совета, как ему быть с девчонкой ("Влюблена она в меня, понял? А я люблю ее. Вот такая разница, секешь? А тронуть ее страшно, поломается девчонка! Что делать?" "Жди",- ответила она тогда Вовику, Он помялся, не решаясь спросить, и все-таки не спросил. "И я жду,- сама сказала ему Оля.- Ну, иди, а то заметят, что ты серьезно разговариваешь"), и о Вале Кочеткове, который из месяца в месяц, пока набирался отряд, твердил: нужно дисциплина, железная дисциплина, тогда все будет в порядке, тогда все сделаем, только тогда все и делается, когда дисциплина! - и оказалось: этого так мало! И еще ей хотелось объяснить Вадику в письме, что сейчас ее долг перед матерью и братишками выше ее долга перед ним. "А почему? - спросила она себя.- Да потому что жизнь - борьба",- вот так просто ответила она себе. Жизнь - борьба, и ты отстаиваешь свое право прожить ее так, как ты задумал, и, получается, каждый день надо обороняться от соблазнов и искушений других, не своих путей. И матери надо бороться сейчас за троих, потому что отец и за себя-то постоять не может. Другое дело - совсем освободить ее от заботы о насущном для себя. И самый простой способ - выйти замуж за Колю, ведь Вадик так далеко и ничего этого не знает. "Что же мне делать? - думала она,- Какое письмо вместит это? И не найду я слова для него. Ах, если б Вадик был рядом, я рассказала бы ему и о Тане, и о Вовике то, что он не знает про них, и о Ведьме, с узелком ее грехов, черного... О ее конечной вере в чью-то доброту..."

Затворила двери почтового отделения, наложила тяжелый засов, достала из тумбочки канцелярского стола подушку и настроилась подремать до утра - нежного, розово-мглистого, тихо начинающегося у самой земли. Но в час ночи под окнами кто-то начал ходить, трещать в кустах ветками. Оля громко крикнула: "Вот я вас, полуношники!" - и долго улыбалась, вспоминая чай с вяленой рыбой. Потом кто-то негромко и настойчиво начал стучать в двери.

- Кто там? - строго спросила Оля.

- Открой, свои,- раздался знакомый голос, и, помедлив, Оля скинула засов.

- Здорово! - сказал Коля и улыбнулся, и опять у него на щеках появились ямочки, будто и армии за ним не было и двух лет не прошло.

- Здравствуй.- Оля подала ему руку.

- И только-то?-Коля потряс ее руку, удержал и потом, напряженно улыбаясь, несильно потянул к себе. Оля выдернула свою руку.- Значит, так? А, Оля-доля моя? Выходит, все?

- Ты не обижайся, Коля,- сказала Оля и прошла за барьер, села у коммутатора. Коля подошел, оперся руками о барьерчик.

- А красивая ты! Даже красивей, чем была, не смейся.- Он все рассматривал ее, неторопливо, ласково.- Слышу - приехала, а в клуб не ходишь. Ждал. Мать сегодня твоя заходила, ага! Ну, я и пришел поговорить. Поглядеть. Выходит, не получилось тебя там? - спросил он.- Да ты не бойся поговори, я шуметь не стану. Ты как летом писать бросила, так я все понял. Бывает... Только не думал я, что ты сюда вернешься. Насовсем?

Оля взглянула на него, одетого чисто, спокойного, на его светлое и хорошее лицо и кивнула.