Изменить стиль страницы

«Тюремщик… сажают на табурет, спиной к этому ошейнику, в который входит половина шеи. Другую половину захлестывают шелковым шнурком, концы коего закреплены на колесе. Колеса крутят до тех пор, пока…» Боже, его записки из-под Свинцовой Крыши. Вот почему он в последние дни не мог их найти. А это?

«…рука моя достигла корсета — настоящей тюрьмы, скрывавшей два стесненных полушария…»

Убить подлеца! Шпагу ему в глотку по самую рукоятку! Злодеи вокруг, одни злодеи. Его рукописи, дело всей жизни — в печке. Мало убить — лично препроводить в ад! Разбойники! Попрятались; когда нужно, их с огнем не сыщешь. Нет чтобы его защищать, о нем заботиться. Подлецы, сейчас он им покажет. Казанова схватил шпагу и, забыв, что от нее остался лишь обломок, кинулся на кухню.

Там он застал всех. И разгром, точно после землетрясения: посуда разбросана, стулья перевернуты, на полу растоптанные булки. Василь, побагровев от напряжения, пытался поставить на ножки огромный стол. Сара и Этель собирали булки в таз, а Иеремия, придерживаемый за ноги Полей, затыкал тряпками разбитое окно. В чем дело? Что они устроили? Пусть лучше помолятся, сейчас он каждого изрубит в котлету. Джакомо потряс зажатыми в кулаке обгоревшими листками. Кто это сделал? Кто? Кто хладнокровно его убил? Куда они провалились, когда он нуждался в помощи? Других печников не нашлось, а, Василь?

Он хоть понимает, что уничтожил? Книгу. Документ. Свидетельство эпохи. В аду его за это мало поджарить, мрачную скотину! Еще мгновенье, и Джакомо бы набросился на Василя, но вдруг заметил синяк у него под глазом, заплаканные мордашки девочек и разорванные штаны Иеремии. Видно, эти разбойники и здесь похозяйничали. Господи, весь эффект вечером будет испорчен. Черт с ними, с рукописями; возможно, будь в них больше правды, лучше бы горели. Он напишет все заново, только бы вырваться из этой Польши. А сейчас не пугать надо свою команду, а приводить в чувство. Иначе они в решающую минуту расклеятся и его опозорят.

Казанова протянул руку к Василю. Великан испуганно заслонил лицо. Боится получить затрещину? Дурак, пусть покажет свою рожу. Не так уж и страшно. Немного румян, и пудры, и ничего не будет заметно. А будет, он ему закроет глаз настоящей пиратской повязкой. Но сейчас пускай лучше уберется подальше, он за себя не ручается… Следующий! Шагнул вперед и, ошеломленный, замер.

Со стены на него смотрело странное черномазое существо: дьявольская физиономия с болтающимся над ухом скальпом парика и сверкающими белками глаз. Джакомо чуть не бросился наутек, но вовремя сообразил, что это его собственное отражение в зеркале. Он? Не может быть. Поднес руку к носу. Чучело в зеркале ткнуло черной лапой в огромный, точно опаленный носище. Да, он. Внутри что-то пискнуло: непонятно, плач это или смех. Повернулся. Посмотрел на зареванных сестричек. Такие слезы он осушит за пять минут — к вечеру от них следа не останется. Труднее будет прогнать страх из их глаз, но ничего, он что-нибудь придумает. Снова глянул в зеркало. Видение не исчезло. Таращилось на него с удивлением, не меньшим, чем он. Теперь Джакомо уже знал, что так назойливо щекочет изнутри горло. Повертел головой и, прежде чем осело облачко сажи, вновь взметнул его вверх оглушительным смехом, сущим ревом, иерихонской трубой. И долго хохотал, тряс всклокоченным париком, размазывая пальцами по лбу и щекам грязь, пока лица девочек не окрасились румянцем изумления; потом они тоже захихикали, завизжали, упали на пол в припадке очистительного смеха.

Джакомо помог Иеремии слезть с подоконника. Обняв его за плечи одной рукой, другой насадил на обломок шпаги растоптанную булку. Подержал минуту перед собой, как королевский жезл, потом протянул Поле. Пусть спит с кем хочет, лишь бы сегодня взвилась к потолку. Сунул руку в корзину. Это — Этель и Саре. Пусть их удвоенная сила вечером утроится. Василь поймал булку с обезьяньей ловкостью. Он и будет обезьяной, матерой гориллой, медведем-людоедом, сибирским тигром, жаждущим крови. Иеремии — прямо в рот. Мальчик обязан его спасти, даже если придется поднимать трон. Обязан. И наконец кусок булки себе. Господи, до чего же хочется есть. Нет, этот еврейский сопляк, отказавшись от такого лакомства, бросил вызов всему миру.

Они не ели. И уже не смеялись. Ждали. Что он сделает. Что скажет. Он откусил кусок. Ничего не изменилось.

— Хорошо.

Еще кусок. Уже лучше.

— Прекрасно. Есть ли на свете что-либо прекраснее?

Они почти не дышали. Все в прядке, они его.

— Есть. Чудеса. И сегодня мы должны это доказать.

Полет

Такого количества приглашенных он не ожидал увидеть. Пестрая толпа прохаживалась, громко переговариваясь, в одной из парадных зал королевского замка. Кое-кого Джакомо знал, и это прибавляло бодрости. Но остальные-то зачем? Чтобы кашлем мешали сосредоточиться? Смешками нарушали высочайший транс, дурацкими перешептываниями возвращали его и его помощников на землю? Ну и что — тысяча чертей! — у него бывали и более знатные, и более многочисленные зрители, чем при этом, в конце концов, провинциальном дворе, и все получалось. Только никогда прежде он в решающую минуту не ощущал петли на шее.

Похоже, здесь собрались все. И те, что с рублями, и те, что с талерами, и те, о ком он ничего не знал, но кто не прочь был бы им попользоваться. И барышни, дамы и шлюхи, которыми он охотно бы попользовался сам. Вот они. Катай в пурпурном платье, окруженная воздыхателями, — подскоки, поклоны, гусиное вытягивание шей. Истинная королева… ада. Бинетти, с тревогой поглядывающая на него из-под пышного парика. Лили, его очаровательная дочурка — она с ним, рядом: одета пастушкой, но, похожа на ангелочка. А дьявол? Сидит вблизи пустого пока еще трона. Живодер с бульдожьей мордой, увешанный орденами, брезгливо выслушивающий доклад вытянувшегося во фрунт офицера. Его сиятельство граф Репнин. Посол ее величества императрицы… грязной интриганки, вонючей ведьмы, свиньи в позолоченной шкуре.

О нет, нет, нет. Не надо об этом. Иначе он сгорит, не успев вспыхнуть. И они, стайка его помощников в фантастических нарядах, спрятанная за занавесом маленькой сцены… незачем им на все это пялиться — обалдеют, растеряются и провалятся при первой же попытке. Сосредоточенность, тишина, спокойное ожидание. Василь пускай присмотрит, чтоб не расходились.

— Монсеньор, — обратился Джакомо к проходящему мимо епископу, чьи умные и острые замечания на обеде у короля ему запомнились, — я собираюсь начать так: «С милостивого соизволения его величества короля Польши, Великого князя Литовского, Русского, Прусского, Мазовецкого, Жмудского, Киевского, Волынского, Подольского, Подлясского, Лифляндского, Смоленского, Северного, Черо… Чериговского…»

— Черниговского.

— Да, да. Черниговского. С милостивого соизволения имеем честь представить… Так будет хорошо?

Лицо епископа не выразило ни малейшего восхищения тем, как ловко Казанова выговаривает тарабарские названия. Красицкий, епископ Игнаций Красицкий[36], вспомнил он фамилию, вдобавок, кажется, не то поэт, не то музыкант.

— Король не любит этот церемониал, господин Казанова. Но если вы считаете нужным…

Прекрасно. Дважды ему повторять не надо. Да и что за радость произносить цветистые речи, когда пропуск какого-либо из официальных титулов могут посчитать неуважением к его величеству, а перестановка непривычных для слуха букв грозит дипломатическим скандалом.

Скромно отойдя в сторону, Джакомо дождался, пока появилась немногочисленная королевская свита, все расселись и король, еще молодой, но с печатью разочарованности на лице, знаком повелел начинать.

Первым делом Казанова церемонно поклонился, преодолевая боль в ребрах, пересчитанных утром головорезами Куца. Это королю… Второй поклон, столь же изысканный, хотя и не такой глубокий, — князьям, графам, епископам, послам, генералам и всем прочим, кого ему предстоит завоевать. Чуть раньше он заметил в толпе Котушко; эти два виртуозных поклона должны раз и навсегда отучить молокососа задирать нос. Боже, необходимо всех их околдовать, заставить себе поверить. Иначе ему крышка: придется перейти на содержание Котушко, если вообще останется, что содержать.

вернуться

36

Красицкий Игнацы (1735–1801) — польский писатель. Пользовался большим успехом как проповедник. В 1763 г. поддержал Понятовского, произнес торжественную речь в день его коронации. Был епископом вармейским, но постоянно жил в Варшаве, где вел вполне светский открытый образ жизни. Его перу принадлежит много литературных произведений: поэмы («Мышеида», «Монахамахия»), роман «приключения Миколая Досьвядчиньского», сатирические сборники стихов.