Изменить стиль страницы

Вот именно. Он еще не окончательно лишился ума. Какие одиннадцать лет, какая рубашка? — на нем только разорванные на животе панталоны. Дрался, отбивался от каких-то подонков? Кажется, за их компанией из кабака в кабак таскалось несколько подозрительных типов. Хорошо, он успел раньше истратить деньги. Но Василю все равно надает по шее, в лучшем восточном стиле. Что за беспорядок в доме! Ни воды под рукой, ни ночной рубашки. За что этот сукин сын получает жалованье? За то, что потаскух шворит?

Тишина. Только в голове шумит. Джакомо по локоть опустил в ведро руку. Вода была ледяная, но если бы сейчас пришлось выбирать между кружкой родниковой воды и прекраснейшей из женщин, он бы ни секунды не колебался. Ну, может, секунду, прикидывая, нельзя ли совместить то и другое, но потом прильнул бы губами к кружке и пил, пил, пока дух не захватит.

Ну наконец-то. Облегчение. И тишина. Это главное. Опять, верно, почудилось; и что за мерзость лезет в голову? Да и какое ему дело до этой ненасытной шлюхи? — его сейчас вообще ничто не должно интересовать. Обратно в постель и спать, спать, исчезнуть из этого мира — вот единственное, что ему хочется сделать. И незамедлительно. Но сделал он совсем другое.

Внезапно сверкнула мысль: а что, если этот утомительный безумный день, изнуривший ум и тело, подготовил наступление единственной, самой важной минуты? Сейчас у него все получится, не может не получиться. Разве мир не соткан из противоречий, разве он, Джакомо Казанова, не был сегодня унижен и не унижался сам ради того, чтобы наконец воспарить? И чем ниже пал, тем выше вознесется. Никого нет. Даже этот бородатый дьявол, чей пронзительный взгляд он с некоторых пор все чаще ощущает затылком, наверно, храпит без задних ног. Видимо, так и должно быть. Безо всяких свидетелей он покажет свою истинную силу. Она уже вибрирует в каждой клеточке тела. Еще несколько мгновений — собраться с мыслями, напрячь все мышцы для последнего усилия, — и он, вершок за вершком, оторвет сперва одну, потом другую стопу от каменного пола и повиснет в воздухе. А может быть, и взлетит, вспорхнет, как птица. Если б не этот идиотский низкий потолок…

Джакомо попробовал оторваться от пола, но пол приподнялся вместе с ним. Это еще что? Злобная выходка материи, защищающей свои права? Сто тысяч храпящих чертей! Он плевал на эти права, нужно только повыше подпрыгнуть, земля сама уйдет из-под ног. Подпрыгнул, повис на секунду в воздухе, но, не успев обрадоваться, снова почувствовал под ступнями каменную твердь. Ах так? Что ж, попробуем по-другому.

Нащупал у стены продолговатый предмет. Скамейка. В темноте все стороны света перемешались, закружились, вовлекая его в бешеный водоворот: даже не двигаясь с места, он с трудом удерживал равновесие. Тем не менее взобрался на расшатанную доску, выпрямился, раскинул руки. Он орел, орел, расправляющий крылья над пропастью, в которую сейчас бросится лишь затем, чтобы ее покорить и высмеять, и это произойдет, едва он, взмахнув могучими крылами, величаво воспарит ввысь.

Прыгнул. Со стуком бухнулся на колени; впрочем, пола коснулось лишь одно из них. Схватился за что-то, хотел подтянуться, чтобы окончательно не упасть, а затем, быть может, с трудом — уже не как орел, а как человек, — взлететь, но не успел. Стена вдруг куда-то отъехала, и, еще не поняв, что происходит, цепляясь за ручку распахнувшейся двери, он влетел в небольшую комнату. Там было светлее, чем в коридоре, да и глаза уже привыкли к темноте. Поля. Пышное Полино тело, обвившееся вокруг чьих-то ног, бедер, плечей. Но этот стройный, мальчишеский торс не может принадлежать Василю. Иеремия, разрази его гром! Ну и ну, смекалистый оказался ученик. Поля и Иеремия. Спят или притворяются, что спят. Не важно.

Джакомо тихонько попятился и закрыл за собою дверь. Опять его мучила жажда и кружилась голова. Взорваться от ярости помешало лишь сознание, что немного он все-таки полетал.

День начался скверно. Сперва он выбранил Василя за то, что тот не протопил печь, а потом за то, что протопил и напустил полную комнату дыма: уж лучше замерзнуть, чем задохнуться. Эта жалкая рассудительность, имеющая мало общего со здравым смыслом, который, как правило, не изменял Казанове, пока его не занесло в эту проклятую страну, стоила Василю сильного пинка и обещания последующих, если он немедленно не приведет кого-нибудь, кто бы починил чертову печку. У Джакомо стучало в висках и бунтовал желудок при одном воспоминании о том, сколько гадости было вчера съедено и выпито. А тут еще глаза стали слезиться от едкого дыма. Содом и Гоморра. Он залил очаг водой и открыл окно.

Стало немного полегче. По крайней мере, можно было дышать. От первого глотка свежего воздуха Джакомо закашлялся, сплюнул, громко высморкался. С улицы донеслись невнятные звуки — то ли сдавленные проклятья, то ли отголоски перепалки; мимо шли люди, один мужчина повернул и направился к их дому, но — наткнувшись на взгляд Казановы? — остановился, прислонившись к стене, и стал раскуривать сигару. Знакомый? Нет. С таким хамьем он не знается. Откуда же чувство тревоги? Чепуха. Мир — увы, серый — вступает в очередной день своей — увы, безрадостной — жизни, торговки на площади визгливо переругиваются, возницы щелкают кнутами, с подвод на землю летят связки поленьев и бидоны с молоком, все так же, как было и как будет, но почему-то на лбу выступил холодный пот от страха. Опять за ним кто-то следит?

Едкий чад еще не развеялся, а Джакомо уже стало холодно. Он вышел из комнаты, заглянул в кухню, но ни Сары, ни Этель не было. Почему — уже поздно или еще рано? Хорошо, он не голоден, а то бы и им могло достаться. А Иеремия? Каморка мальчика тоже была пуста. Этот-то куда подевался? Кто подаст таз, кто поможет одеться? Ему ведь даже нагнуться трудно. Дармоеды, никогда их нет под рукой. Хотя на самом деле Джакомо был этому рад. У него не было желания никого видеть, и уж меньше всех Полю и Иеремию. Что можно сказать щенку: что без разрешения садовника в чужом саду не хозяйничают? — но он сам тысячу раз так поступал. А чтобы обратить все в шутку — это был бы единственный достойный выход, — надо сначала собраться с силами.

Джакомо вернулся к себе. Ноги сами понесли его к окну — не только для того, чтоб закрыть. Мужчины с сигарой не было. Ну вот, снова чуть не свалял дурака. В каждом прохожем простецкого вида готов видеть преследователя. Ничего, это пройдет. В первом же борделе Гданьска, Вроцлава или Кракова. Высунулся подальше, чтобы окончательно отмести подозрения. Неподалеку, на противоположной стороне улицы, стоял еврейский мальчик. Тот самый. Натянутая на торчащие уши шапка, съежившаяся от утреннего холода фигурка — да, это он. Только, пожалуй, побольше корзина, доверху набитая булками, — лакомством, к которому озябшему замухрышке запрещено притрагиваться. Казанове вдруг захотелось есть — ничего странного, он не верблюд, чтобы сидеть на одной воде. Знаком подозвал мальчика. Тот неуверенно огляделся, и только когда он еще раз махнул рукой, сдвинулся с места, сгибаясь под тяжестью корзины.

— Я беру все.

Даже не посмотрел, какую монету кладет на стол; не важно, он бы и последнюю отдал. Ведь сегодня вечером — всплыло в памяти — он будет богат. Пусть и этому несчастному с горящими глазами на испуганном лице хоть что-нибудь перепадет.

— Вместе с корзиной.

Кто-то другой говорит и думает за него. Он сам сидел бы, как сидит, широко расставив ноги и уронив на грудь голову, ничего не говоря и ни о чем не думая, да жевал булки, пока не съел бы все до единой или не лопнул. Но тот, другой, не унимался.

— Ты тоже поешь. Садись и ешь, говорю.

Мальчик заколебался; он понял достаточно много, чтобы присесть на стул, но к булкам не прикоснулся, даже смотреть старался в другую сторону.

— Ты не голоден?

Голоден — иначе откуда бы это страдание во взгляде?

— Тебе нельзя?

Голова мальчика склонилась еще ниже. Нельзя, ясно, что нельзя. Но ведь за булки заплачено. А? Никто не видит, никто не узнает. Ну!