Изменить стиль страницы

«Офицер, который вручит тебе это письмо…» Какой офицер? Лили, точно услыхав немой вопрос, выпалила:

— Таде.

— Котушко?

— Да.

— Не захотел?

— Я захотела.

— И он тебя отпустил?

— Он для меня все сделает.

— А ты для него?

— Не все.

Казанову в равной мере удивила и ее твердость, и собственная дурацкая несдержанность. Ему-то какое-дело? Мало у него неприятностей? Скомкал письмо, почему-то совершенно уверенный, что ничего хорошего там не найдет. Однако любопытство взяло верх. Ну ладно, он только взглянет.

«Офицер, который вручит тебе то письмо, рискует честью. До того дошло, что всякие с тобой отношения грозят ее утратой, притом по твоей, Джакомо, вине».

Что эта баба несет! Она ему будет говорить о чести! По крайней мере, его-то честь всегда при нем, он ее утратить не может. Подлая! Пусть только когда-нибудь ему попадется — тут они и побеседуют о чести. Но что интересного она сможет сказать, если во рту у нее будет торчать нечто, от чести весьма далекое?

«Завтра мы с королем уезжаем на охоту, а затем в Петербург, где зимы, говорят, бесподобные, а высшее общество жаждет искусства. Так, во всяком случае, утверждает граф. Стало быть, мы никогда больше не увидимся, о чем я ничуть не сожалею. По сути дела, Джакомо, ты — сукин сын. Но чтобы не поминал меня лихом, посылаю тебе корзинку того, что — после самого себя — ты любишь, пожалуй, больше всего на свете…»

На мгновение Казанова рассвирепел. Словно получил оплеуху, пощечину, причем нанесенную отнюдь не женской ручкой. На обороте была еще приписка, но ему вполне хватило прочитанного, и он сунул письмо в карман. Зачем подставлять вторую щеку? Пускай уезжает. Он не станет поминать ее лихом. Вообще не вспомнит. Неблагодарная тварь — ничего другого она не заслужила. Хотя — он посмотрел на застывшую как изваяние Лили, не сводящую с него напряженного взора, — может быть, это не совсем так.

— Она… — ему пришлось проглотить слюну, чтобы не подавиться этим словом, — тетушка… знает, что ты здесь?

— Не знает. Думает, я пошла на урок.

Ах вот оно что. Интересно. Лучше и придумать трудно. Если б только он захотел…

— А он?

— Он не в счет…

Черт, малышка эта — беспредельно наивна или чересчур сообразительна? Много будет понимать, скоро состарится.

Я…

О нет, нет, нет. Он тоже умеет читать чужие мысли. Никаких признаний, милая барышня. Он еще не решил, как себя вести.

— Хорошенькое дело. Ладно, давай поглядим, что ты принесла.

Вдруг напильник и моток веревки? Что сейчас — кроме собственной персоны — он бы оценил выше всего? Сдернул салфетку, прикрывающую корзину, медленно, не испытывая особого любопытства, приподнял крышку. Наверняка котелок капусты со шкварками. Замер, недоуменно всматриваясь в горку серых раковин. Пока не потрогал рукой, не услышал шуршанья льда на дне корзины, не коснулся пальцами выпуклого бока лимона, не мог поверить своим глазам. Устрицы! Настоящие устрицы! Бог мой, да это же королевский подарок. Умница Бинетти, знала, что делает. Пожалуй, он ей простит этого «сукина сына». А когда обнаружил еще бутылку рейнского, понял, что простит все.

Вытащил из-под стола табурет, на который сажал не самых высокородных гостей, удобно уселся. Нашлась какая-то тарелка, стаканы, салфетка, чтобы вытирать губы. Чего больше желать от жизни, когда перед тобой горка устриц, бутылка вина и девушка? Даже геморройные шишки вдруг перестали докучать. А то, что устрицы не такие свежие, как он любит, вино недостаточно заморожено, а девушка — его собственная дочь… ну и плевать! Живешь один раз и слишком недолго, чтобы придавать значение таким пустякам.

Боль в раненой руке вернула Джакомо обратно на землю. Он зажал в пальцах раковину и попытался было другой рукой ее вскрыть, но предплечье тотчас свела судорога. Попробовал зубами. Безуспешно. И тут она, его Лили, застывшая в позе дремлющей кошки, быстро к нему пододвинулась. С первого раза у них ничего не получилось: Казанова неловко схватил устрицу, и она полетела под стол. Бог с ней. Но потом дело пошло на лад: Лили крепко держала раковину, а услыхав треск раздвигаемых ножом створок, выдавливала внутрь капельку лимонного сока и подносила устрицу к его губам. Тогда он — какое наслаждение! — просовывал кончик языка внутрь, подцеплял, вертел, высасывал, пока плотный комочек не проскальзывал в глотку. Голова шла кругом. А вино. А слюна, размазанная по подбородку. А возбуждающий запах устриц и пота. Джакомо хотелось, чтобы Лили тоже испытала райское наслаждение, но язычок — прелестный язычок, робко притаившийся меж не менее прелестных губок, — еще не обучен был подобного рода искусству, и вторая раковина ускакала под стол. Эту Казанове уже стало жалко, он нагнулся, а когда снова выпрямился с обретенной устрицей в руке, увидел, что Лили сбрасывает пелерину. И в следующую секунду, неведомо как, оказалась у него на коленях.

Пожалуй, это было несколько неожиданно, однако отнюдь не неприятно. Да и почему, сто тысяч старых дев, должно было быть неприятно? Мало ли таких девочек прошло через его постель. Он еще помнит тот вкус, настолько его память не ослабела. Кровосмешение? Подумаешь! А Леония? Он обладал обеими, матерью и дочкой, в одну и ту же ночь. И ничего, мир не перевернулся. Обе были ему благодарны. Устаревший, достойный черни предрассудок.

Они вместе раскрыли очередную раковину, Джакомо извлек из нее устрицу и, легонько придерживая языком, приблизил лицо к Лили. Девочка была готова. Ждала — с полузакрытыми глазами и приоткрытым ртом, как птенец в гнезде, дожидающийся лакомого кусочка. Он всунул устрицу ей в рот, лишь слегка коснувшись губами мокрого клювика, и тут же отстранился. Но — поздно. Лили судорожно его обняла, а когда он за подбородок поднял ее головку, посмотрела ему в глаза — смело, с отчаянным вызовом.

— Я тебя люблю, Джакомо, и всегда хотела быть твоей.

Нет, все-таки она его удивляет. Детская серьезность, пальчики, застенчиво теребящие его грязную манишку, и это неожиданное недвусмысленное признание. Обнял ее, растрогавшись и развеселившись одновременно.

— И я тебя люблю. — Улыбнулся, глядя поверх ее головы, и нежно поцеловал открытый холодный лоб. — Не так.

Потянула его на себя — он не сопротивлялся, потому что девочка явно намеревалась сорвать с него парик, чего Казанова допустить никак не мог, — и крепко поцеловала в губы.

— Так.

Ею руководило скорее упрямство, чем страсть, но откуда этой телочке знать разницу. Нет, с Леонией было по-другому. Леония была уже женщина, и достаточно опытная. Какая там женщина — пышнотелая самка, умеющая удовлетворить мужика. А эта — девочка, хрупкая, как тростинка. Ведь в ней что-то раз и навсегда сломается. Потерять невинность в мрачной монастырской келье, на куче тряпья, вдыхая запах тухлятины и слипшейся от пота пудры, с любящим папашей, не перестающим думать о своих геморройных шишках…

Джакомо все-таки решил высвободиться, даже рискуя лишиться парика, устриц и уже материализовавшегося желания, но она повторила маневр, опять попыталась язычком разомкнуть его мертвые губы, и тогда он понял, что у него нет сил противиться. Ничего не поделаешь. В конце концов, много ли хорошего ее ждет в жизни? Пускай лучше отдастся искреннему чувству, нежели прибегнет к арсеналу уловок расчетливого кокетства, чему ее, вероятно, учит Бинетти.

Внезапно со стуком открылось окно. Повеяло холодом; с пронизывающим ветром вернулись петербургские воспоминания. Вдобавок, будто по тревоге, забил монастырский колокол… Это был не самый подходящий аккомпанемент к тому, что они делали, и уж тем паче к тому, что собирались делать. Выпутавшись из нежных объятий, Джакомо схватил бутылку и бросился к окну, сереющему в торцовой стене кельи. Сильный порыв ветра распахнул его почти настежь. Казанова захлопнул створки, так что зазвенели стекла, и уже хотел вернуться обратно, но что-то его остановило. Быть может, запах морозного воздуха, быть может, расплывающиеся в сумеречном свете, но еще заметные очертания внешнего мира — дома, костелы, купы деревьев над Вислой, — а возможно, простое любопытство. Ведь где-то там его гонители. Как знать, вдруг он кого-нибудь увидит. Не так уж и темно. Верно, и за ним сейчас наблюдают. О да; вон они, сбились в кучу и наводят на него подзорную трубу: Браницкий, спеленутый тугими повязками, поплевывающий сквозь зубы капитан Куц, что-то бормочущие на своем гортанном языке псевдокупцы, Катай со спрятанным между грудей кинжалом, рябой художник, грозящий отомстить за Полю, Бинетти. Они там. Там все его преследователи, но и свобода там — не здесь; и свет, и жизнь там, а не здесь, в темной норе, чье бы сияние ее ни озаряло.