Изменить стиль страницы

Какая-то фигура загородила дверь. Смех — уже не сорочья трескотня, а сатанинский хохот — заставил Казанову замереть. Царицын прихвостень, посланец ада. Этот про него не забыл. Задержать хочет? Сверкнуло лезвие. Не задержать — убить. Добить раненого и безоружного. Такой, значит, план родился в их грязных мозгах?

Нельзя упустить момент. Не для того разве его неделями обучали, не для того он исходил потом и сносил оскорбления капитана Куца, чтобы теперь показать, на что способен? Обмотал плащом руку и шагнул вперед. Тот тоже не зевал, бросился на него, не сомневаясь в преимуществе кинжала. Первый удар порвал сукно, второй разодрал свисающий рукав. Скверно. Он теряет силы и время. У него есть всего несколько секунд, чтобы не остаться в проигрыше, не дать этому негодяю себя зарезать или тем — до смерти забить. Как его учил Куц, сам сатана Куц, Джакомо сделал вид, что отступает, а когда нападающий, уже уверенный в победе, кинулся на него, разразившись своим сорочьим смехом, — сейчас ударит, проткнет, перережет горло! — извернувшись, двинул его ногой в лоб. Голова мотнулась, как резиновая груша, на которой он отрабатывал удары. Вторым пинком Джакомо вышиб из пальцев противника кинжал, третьим — подсек под колени. Глухо стукнул затылок о каменный пол. Казанова потянулся за кинжалом. Сейчас он, достойный ученик сатаны Куца, всадит стальное лезвие в глотку его дружку по самую рукоятку, пусть подавится, сволочь. Размахнулся, но… куда бить, если человек у его ног вдруг забился в ужасном припадке, колотясь головой и пятками об пол, воя и выплевывая пену? Господи Иисусе, дьявол, дьявол во плоти! Джакомо, не выпуская кинжала из правой руки и плаща из левой, протиснулся между стеной и корчащимся на полу телом и бросился к двери.

Он бежал, а потом шел не разбирая дороги, едва не теряя сознания, не ощущая ни боли, ни холода, и остановился, лишь когда его догнали крестьянские сани.

— Варшава, — крикнул он, протягивая на ладони дукат, — Варшава!

Ему еще хватило сил, чтобы твердо пройти последние несколько шагов, но на брошенный для него на дно саней мешок с сеном он свалился, уже не чувствуя ни рук, ни ног, чуть не выбив себе зубы. Закутался в плащ Браницкого, напряг всю свою волю, чтобы не впасть в беспамятство. Катай, что он ей скажет? Кто скажет, при чем тут Катай? За такие груди никаких денег не жалко. Левая, с крошечкой родинкой, чуточку меньше правой. Лили, прелестное дитя, он теперь никогда с ней не расстанется, пусть только сейчас поддержит ему голову, а то шея отказывается служить, пусть подопрет пальчиками веки, а то он провалится в темную бездну… Отрезвил его раздирающий легкие и горло кашель. Он жив. Он будет жить. Помалу стал приходить в себя. С каждым причмокиваньем возницы, фырканьем лошади и стоном скребущих по грязному снегу полозьев в голове прояснялась и крепла надежда: он уцелеет, ничего плохого с ним уже случиться не может.

У самого въезда в город Джакомо услышал громкий топот. Он не испугался и не схватился за кинжал, ведь звук доносился не сзади, а спереди. Лишь когда всадник, не обратив на них внимания, проскакал мимо на взмыленном сивом коне, в лысом лихаче, яростно размахивающем саблей, Казанова узнал ближайшего дружка Браницкого.

Теперь можно было с уверенностью сказать только одно: ни в чем нельзя быть уверенным.

Finale

Жизнь — просто-напросто искусство самоограничения. Эта фраза уже не первый час вертелась в голове. Откуда она взялась? Черт знает. Вольтер? Пожалуй, нет. Какое самоограничение при его непомерных аппетитах? Но, с другой стороны, изречение вполне в духе нашего философа, очередной экземпляр из его коллекции банальностей. Итак, Вольтер. А может, и нет. Мало ли таких бесхозных афоризмов засоряют мозги. Хорошо, он попробует применить его к себе.

И потому даже не шелохнулся, когда — в который уж раз! — услышал шаги в коридоре. Не вздрогнул, когда в замке со скрежетом повернулся ключ и со стуком упал засов. Ничего интересного ждать не приходилось. Вероятно, тот самый детина в рясе, который тогда не пускал его в монастырь и уступил, лишь когда был повален на пол и обрызган кровью из раненой руки. Крадется — наверно, решил отомстить; служителям Бога не чужды земные слабости, а жилистым лапам может позавидовать профессиональный душитель. А, все равно. Он, Казанова, не станет сопротивляться. Не сумеет, не хочет, не в состоянии. Всему есть предел. Сколько можно ждать, прислушиваться к шагам за дверью, бросаться с надеждой к каждому переступающему порог остолопу, паясничать перед ним с пересохшим от волнения горлом, чтобы в конце концов выслушать кучу обещаний и снова томиться, как зверь, навечно заточенный в клетку? Сколько это продолжается, сколько — не дней, Господи Иисусе! — недель? Три, четыре?

Джакомо потерял счет времени, да и зачем нужно знать, какой день на дворе, если надежда убывает с каждым часом? Но на этот раз шорох, нарушивший внезапно воцарившуюся за дверью тишину, показался ему необычным. Почудилось? Он привык слышать такое по пять, по десять раз на дню, а сейчас ему это только приснилось… Нет — шорох повторился, стал громче, сменился покашливаньем, шепотом, чуть ли не смешками. Нет, это не может быть ни один из тех вельмож, что в первые дни слетались сюда, как мухи к гниющей падали, возбужденно гудели в коридоре, бренчали орденами и шипели от сдерживаемого смеха, когда он в сотый раз рассказывал, как Браницкий со стоном упал в грязь.

Верно, это один из неразговорчивых писарей, приносивших ему кипы книг и рукописей. Пошли они к черту со своим показным усердием! Он больше ни слова не напишет. Да, была у него охота, но пропала. Конец, schlub. Что написал, то написал. Сдержал свое обещание, пускай теперь Телок что-нибудь пообещает. Как минимум, пару верховых лошадей, полный кошелек и эскорт до границы, чтобы околачивающиеся возле монастыря головорезы, жаждущие отомстить за Браницкого, не вздумали помешать отъезду. А не захочет, не надо. Пускай историю этой несчастной страны ему пишут косноязычные придворные бездари. Хотя бы тот, что сейчас нетерпеливо топчется за дверью, горя желанием бросить на стол очередной опус об очередной национальной катастрофе или загубленных шансах на победу. Господи, что за люди! Что за народ! Столетие за столетием бредут навстречу гибели, пожираемые соседями и собственной гордыней. Точно слепы и глухи. Бог с ними! Он, во всяком случае, не станет больше заниматься чужими бедами — собственных хватает. И открывать им глаза не намерен, наоборот, закроет свои и попробует — по их примеру — слышать лишь то, что пожелает услышать.

Дверь громко скрипнула, словно одобряя его решение. Посетитель был уже внутри. Ну и пускай. Он не проронит ни слова. Не вскочит, о нет! с твердой, как камень, лежанки, не кинется приветствовать вельможного пана. Довольно. Не сдвинется с места, откажется принимать пищу, вообще от всего откажется. Пока его отсюда не выпустят. С королевскими почестями и с королевской охраной, ибо здесь надежная охрана важнее любых почестей.

Что-то зашуршало по каменному полу кельи — крыса? Шаги безмолвного посетителя? Дверь с тяжким стоном закрылась, а когда стон оборвался, вновь настала тишина. Тишина. Ключ в замке, кажется, не повернулся? Нет. Значит, это не королевский библиотекарь, а более важная персона. Какая разница? Кем бы незваный гость ни был, он пожаловал не вовремя. Господина Казановы нет. Уехал, победив на дуэли, провожаемый слезами друзей и заверениями в дружбе врагов. Здесь остался узник без лица и без имени, готовый терпеливо дожидаться торжества справедливости. Хорошо. Он им покажет, что такое искусство самоотречения. У них волосы встанут дыбом и отвалятся челюсти. Пожалуй, только дышать не перестанет, хотя и в этом не уверен. Даже испражняться будет под себя. Как бы ни разыгрался геморрой. Пусть увидят, что он действительно на все готов. Предпочитает заживо сгнить, чем и впредь забавлять эту свору. Молчанием заставит их призадуматься, а вонью — наконец что-то предпринять. Вот так-то! Прекратятся многолюдные паломничества к «нашему доблестному Казанове», и, быть может, кто-нибудь из этих молодящихся хлыщей подумает, как его отсюда вызволить, вместо того чтобы развлекать бесконечными однообразными рассказами, что Браницкий, как Браницкий, с кем Браницкий. Идите вы со своим Браницким куда подальше, чтоб я вас не видел! Меня не интересуют его заживающие кишки, у меня есть собственные, переворачивающиеся десять раз на дню от вопиющей несправедливости, которая победу превращает в поражение, а победителя — в узника, ждущего помилования. Насрать на такие порядки. Прямо сейчас, немедленно. Почему нет? Пусть этот, первый, все еще не решающийся заговорить смельчак увидит, что их ждет.