Изменить стиль страницы

— Спасибо, что приехали, — сказал, и сморщился сразу.

И глаза хотел отвести, но не удержался, и коротко всхлипнул. Папа молча обнял Димку, и тот уткнулся лицом в папину мокрую бороду. Кадык у папы задёргался сильнее, и он крепко зажмурил глаза.

Дядя Женя был папиным двоюродным братом. Хороший был дядька. Умер вот только нехорошо. Семья у дядьки была: жена и двое сыновей. Жили как люди, и даже лучше, чем все. А потом дядька забухал, а Нина — жена — терпеть долго не стала: мужика нового, усатого, домой привела, а дядьку на кухню отселила. Тот, конечно, поначалу рвался территорию свою отстоять, и мужику по щщам настучать, но Нина коротко сказала:

— Квартира моя. Я тут ответственный квартиросъёмщик, а ты хуйло вечносинее. Скажи спасибо, что на улицу не выгнала. На, держи одеяло.

Нинин мужик лихо подкрутил усищи и выделил дядьке одну подушку. Дядька ещё успел подумать, что ту подушку они с Нинкой в восемьдесят третьем покупали.

Потом Нина усатому дочку родила, а старший сын из армии вернулся, и девушку в дом привёл. Дядька совсем обузой стал. По родственникам ошиваться не хотел, чудом устроился работать на какой-то склад. Там же и жил.

Жил-жил, да и умер. Глупо жил, глупо умер. Отчего умер? Нина сказала «Добухался». А мы с папой думаем, что от рака все же. У дядьки вся семья от рака померла. Да и сам он в гробу не ахти выглядел. Мне даже вначале показалось, что это не он.

В морге у гроба плакали двое: Димка и мой папа. Нина стояла рядом с усатым мужиком, и нервно посматривала на часы.

На кладбище пахло грибами, которые росли тут в изобилии. Здоровенные подберёзовики с нажористыми коричневыми шляпками и тощими ножками.

Комары совсем озверели. Жрали так, что аж хруст стоял. А чесаться, как блохастая собака, было как-то неудобно. Стояла, терпела.

Дядю Женю как-то быстро, без прощаний, наскоро засыпали землёй, и все потянулись к выходу, отчаянно раздирая ногтями искусанные комарами части тела. У могилы остались только мой папа и Димка. Папа смотрел куда-то мимо дядижениного портрета, и катал за щекой карамельку, которые Нина раздавала для помина. Димка сидел на корточках, и всхлипывал: «Батька, батька…» Хрустнула карамелька на папиных зубах, и он опустил руку на облезлую оградку:

— Тётя Шура, ты там о Жеке позаботься… Жека, ты уж прости меня, прости, урода старого.

И вдруг папа заплакал навзрыд. А ведь трезвый как стекло. И плачет. И фантик от карамельки в кулаке сжимает:

— Урод я, урод, Жека! Старый урод!

А я знаю, почему он плакал. Месяц назад дядя Женя к нему приезжал. По обыкновению, бухой, грязный, а в руках пакетик с мелкими подарочками для меня, сестры и мамы. Где, на какие шиши он постоянно покупал какие-то дешёвые браслетики, колечки, подвесочки? Не знаю. Но с пустыми руками дядька никогда не приезжал. Мать ему дверь открыла, и крикнула папе через плечо:

— Слав, там Мещеряков приехал.

А папа… А папа не в духе был. Сам месяц как бухать завязал. Крючило его от всех и ото всего. И он маме из-за двери буркнул:

— Меня дома нет.

Мама пожала плечами, и сказала:

— Сам видишь, Жень.

Дядька сгорбился, сунул маме в руки пакетик с подарочками, и пошёл вниз по лестнице…

— Прости урода, прости! — Кричал папа, зажмурившись, и мял в руке конфетный фантик.

А потом завыл. Да так громко, что ушедшие далеко вперёд Нина сотоварищи — обернулись разом. Димка с корточек поднялся, дёрнулся, было, к папе подойти, но я удержала. По себе знаю — не надо его сейчас трогать. Пусть воет. Сейчас повоет, а потом как каменный молчать будет. Я-то знаю. Жидкие родственники уж в автобус сели, водитель бибикает. Я молчу, и Димка стоит, молчит. Папа ладонью лицо и бороду вытер, и пошёл вперёд, на нас не оглядываясь. Мы с Димкой за ним пошли.

На поминках, в здании комбината школьного питания, нас накормили борщом и котлетами. И водки было много. Папа махом выглушил стакан, и уставился на дядиженин портрет. Борщ в папиной тарелке уже остыл. Я сунула ложку в папину руку:

— Ешь давай. Ешь как следует. Щас развезёт — я тебя до дома не дотащу.

Папа зачерпнул борща, сунул в рот, и снова уставился на фотографию дяди Жени. Я сняла с папиной бороды капусту, отломила вилкой кусок котлеты, и поднесла к папиному рту.

— Ну, давай. Давай, кушай, кушай. Воооооот, молодец.

Нина постучала пальцами по столу. Все посмотрели в её сторону.

— Большое всем спасибо, что смогли прийти, проводить Женю. Теперь ему там будет хорошо, а нам пора идти.

Все сразу смутились, судорожно стали доедать котлеты, и греметь стульями. Справа от меня с хрустом поднялся Димка. Веки его набрякли, нижняя губа чуть подрагивала.

— Мать, Бога побойся.

Нина отвернулась, и ничего не сказала.

— Земля тебе пухом, батя. Через годик памятник тебе сделаем, обещаю. Красивый памятник. Тёмку сам на ноги поставлю, не переживай. Парня не упущу.

Артём, младший сын дяди Жени, двадцатилетний бугай, поперхнулся водкой, посмотрел на брата, и махнул рукой.

— Царствие тебе небесное, батя. — Димка выдохнул и выпил.

И все забубнили: «Царствие небесное… Земля пухом»

Через полчаса мы с папой сидели в теплом автобусе «Электросталь-Москва». Сели у окошка, у самой печки. Я туфли мокрые сняла, и ноги на печку поставила. Папа рядом сидел, трясся. То ли замёрз, то ли с нервяка.

— На год приедем? — спрашиваю папу.

— А ты поедешь со мной?

— Куда я денусь? Поеду.

— Приедем, да.

Автобус фыркнул и поехал. Папа перестал дрожать. То ли попустило, то ли согрелся у печки. Я думала, он сейчас уснёт. Развезёт его щас с водки, два месяца ведь не пил. А он вдруг заговорил:

— Батя мой в тридцать три года помер. Он лётчиком был. После полёта, как обычно, домой пришёл, спирта выпил — им спирт после полёта выдавали. Выпил и уснул. И больше так и не проснулся. Маме тогда всего двадцать восемь было, и нам с Галькой по четыре года. А ещё через год и мамы не стало. Рак. Вот откуда, скажи, рак в двадцать девять лет?

Я слушаю вполуха. Не то чтобы я эту историю миллион раз слышала, но слышала уже. А папа продолжает:

— Нас с Галькой баба Маша вырастила, мамина мама. В честь неё мы и нашу Машку назвали. Хорошая бабушка была, Царствие ей небесное. А папина мать — баба Сима — на Урале жила, далеко.

Про бабу Симу я тоже слышала. Один раз. Когда папа сказал, что где-то на Урале померла его бабка Сима, ста пяти лет отроду. Плясала на свадьбе у правнучки, упала, и шейку бедра сломала. Оттого и померла. А так, поди, ещё триста лет проскрипела бы, что та Тортилла. Помню ещё, я тогда удивилась, что про ту свою прабабку я никогда раньше не слышала. Папа к ней не ездил, и даже не писал ей писем. Да и про смерть её сказал как-то вскользь, без сожаления. Но сейчас папа явно хотел выговориться.

— …а потом уж и мы с матерью твоей поженились, и ты родилась. Я бабе Симе письма писал часто, фотографии присылал. А она отвечала: «Что мне твои писульки, Славик? Ну, фотки прислал — а хули мне с них толку-то?» Бабка любила крепко ругнуться. — Лучше б сами в гости ко мне приезжали. А то ведь ни обнять, ни выпить. Ты маленькая была, годика ещё не было. Куда вас с собой в такую даль тащить? Поехал один. Бабка уже тогда старая была, а я её в глаза только один раз и видел, в детстве…

Папа замолчал, и прикрыл глаза. А мне уже интересно стало: а дальше-то что? Пихаю папу в бок:

— Ну и что дальше?

Папа сунул руку в карман мокрой джинсовки, достал оттуда карамельку, повертел в пальцах, и убрал обратно.

— Приехал я к Симе. Побухать бабка была ой как недурна. Три дня мы с ней встречу отмечали. На что уж я — молодой парень, двадцать пять лет, и то не выдержал. На третий день проснулся, и чую — всё, больше не могу. Домой надо выбираться, пока мне бабка печень не угробила. А она причитает: «Вот жеж пиздец: водка кончилась! Ты тут полежи пока, я к соседке Вале сбегаю. У неё бутылку займу». Я аж застонал. Какая бутылка? Какая Валя? Меня трясёт всего как больную собаку: отлежаться бы, да валить, пока при памяти. Бабка ушла, а я опять уснул…