Изменить стиль страницы

Афоня был церковным старостой, и на Крестном ходе прислуживал, как мог, отцу Рафаилу, потому что к этому времени отец Рафаил порядочно не видел, и Афоня водил его от дома к дому под руку. Хоть и время было бесовское, но батюшка наш христианский обычай справлял, как святые отцы велели.

Крестный ход – это не только поздравления с Христовым Воскресением, но и освящение жилища знамением на все четыре стороны.

Хотя с открытием храма в Бондарях и припозднились, но ещё помнили люди святую веру, не осквернились безверием, не отпихнули от себя Бога.

Не знаю, как где, но в нашем селе всю Пасхальную неделю церковный причт считал необходимым посетить каждого прихожанина, и с ним похристосоваться.

Афоня пил редко, но много. «Сто грамм – не стоп-кран, – говорил он иногда. – Дёрнешь – не остановишь». Вот и дёрнул. Вот и остановился на полдороге. Рухнул, как под пулемётной очередью. На телегу грузили вшестером. Ехали и сокрушались: «Надо же, и выпил-то всего около четверти, а оказалось – будя! И-эх! Жизнь наша грешная!»

Без церковного старосты, какой храм?! Собрали совет, царство небесное Афоне пропели и перешли, как говорится, к миру, к другому вопросу. Мнение церковного совета было единодушным: «Макарова в старосты! Мужик наш, видный, совестливый, Библию понятно толкует, хоть сегодня на проповедь ставь. Василия Фёдоровича в старосты! Чего зря воду в ступе толочь?»

Так отец по воле случая стал храмовником. Деньги «абы какие» он всё-таки получал, потому что при церкви занимался ещё и разным мелким ремонтом. Топор, он, хоть не сладко, а кормит, коли есть куда лезвие вогнать. А хозяйство церковное догляд любит.

Наша семья к тому времени так привыкла к безденежью, что такая крохотная мзда и то считалась за жалование. Хоть хлеба да постного маслица всегда купить можно. Вязаньем платков теперь не проживёшь, из моды стали те платки выходить, большие шапки норковые да куньи на головах у девок красовались, и матери было трудно двумя спицами заработать на семь человек – семь «я». Орава целая! Злая рота!

Наконец-то отец при церкви нашёл своё настоящее поприще: Библию прихожанам толкует, переиначивая язвительную речь еврейских пророков, делая её более мягкой и богоугодной. Моисея и его брата Аарона называл первохристианами, обучающими свой жестоковыйный народ вере в единого Бога, превозмогая все тяготы, лишения и людскую неблагодарность.

«…и сказал Моисей Господу, – вдохновенно читал отец, – для чего ты мучишь раба твоего? И почему я не нашёл милости перед очами Твоими, что Ты возложил на меня бремя всего народа сего? Разве я носил во чреве весь народ сей и разве я родил его, что Ты говоришь мне: неси его на руках твоих, как нянька носит ребёнка, в землю, которую Ты с клятвою обещал отцам его? Откуда мне взять мясо, чтобы дать всему народу сему? Ибо они плачут передо мною и говорят: дай нам есть мяса. Я один не могу нести народа сего: потому что он тяжёл для меня. Когда Ты так поступаешь со мною, то лучше умертви меня, если я нашёл милость перед очами Твоими, чтобы мне не видеть бедствия моего».

И сказал Господь Моисею: «Собери мне семьдесят мужей – старейшин Израилевых, которых ты знаешь, что они старейшины и надзиратели его, и возьми их к скинии собрания, чтоб они стали там с тобой. Я сойду и буду говорить, и возьму от Духа, который на тебе, и возложу на них, чтобы они несли с тобою бремя народа, а не один ты носил. Народу же скажи: очиститесь к завтрашнему дню, и будете есть мясо. Так как вы плакали вслух Господа и говорили: «Кто накормит нас мясом? Хорошо нам было в Египте», – то и даст вам Господь мясо, и будете есть. Не один день будете есть, не два дня, не пять дней, не десять дней, не двадцать дней. Но целый месяц, пока не пойдёт оно из ноздрей ваших и не сделается для вас отвратительным, за то, что вы презрели Господа, который среди вас, и плакали перед ним, говоря: – «Для чего нам было выходить из Египта?»

– Вот оно, сбывается пророчество! – отец вздымал кулаки к небу. – Что вы хотите, маловеры!

Мало помалу возле него стала сколачиваться небольшая группа прихожан, считавших себя последователями как Нового, так и Ветхого Заветов, хотя всё это по церковным канонам и считалось ересью, но отец Рафаил, то ли по своей дряхлости и обволакивающей его слепоте, то ли по философскому складу мышления, к моему отцу относился снисходительно, и всегда говорил, что всякая мысль от Бога.

Как и в нынешнее невразумительное время, тогда тоже, наша церковь была единственной в районе, и к нам в дом, особенно перед праздниками, набивались люди послушать отцовские толкования Библии, пощупать руками эту сокровенную книгу, которую они трогали почему-то с опаской и какой-то тайной страстью. Вот оно, это писание, высеченное пальцем самого Всевышнего на каменных плитах и переложенное на бумажные страницы! Видящий – да зрит!

В осенние и зимние праздники ночи стояли длинные и ненастные, такие же длинные и грозные были слова на пожелтевших страницах, вынесенной отцом из сумасшедшего дома книги красного комиссара, загубившего за свою жизнь в зените не одну христианскую душу.

Я и сам стал потихоньку проникаться библейским языком, этим мировым творением человеческого разума, ужасался его невероятной образности, слова западали в душу, как каменья и ворочались там, в бурливой реке юношеского сознания.

Мне приходилось спорить с отцом, что Библия, в понятии Ветхого Завета, книга далеко не христианская, что христианство возникло в Иудее на несколько тысячелетий позже событий описываемых в Библии, что Иисус Христос был первым мировым революционером и коммунистом, искоренявшим различия людей по национальности и богатству, что первые общины христиан были похожи на наши колхозы…

Ах, как взвинчивался мой родитель, услышав из уст своего сына богопротивные слова.

– Иудея, говоришь? Я тебе такую Иудею устрою, что кровавыми слезами утираться будешь! Кто коммунист? Христос коммунист? Да я тебя, сукина сына, запорю насмерть! – хватался за ремень из бычьей кожи, на котором он всегда наводил бритву.

Но я предусмотрительно исчезал из дома, и приходил только к вечеру, когда отцовский гнев смягчался.

– Коммунисты – Иуды, – они храмы разорили, – говорил он уже миролюбиво, забыв, что за это может и не так легко отделаться, как за вражеское радио.

Отец был мужик отходчивый, и угрозы свои скоро забывал, и сам иногда начинал споры со мной о трактовке сакраментального текста, с такими же последствиями.

– Ишь ты, поперёк батьки в петлю лезешь!

– Не поперёк батьки в петлю, – поправлял я его, опасливо посматривая на дверь, – а поперёд батьки в пекло…

– Яйца кур учат. Колхозы… – не унимался он. – А ты знаешь, что эти колхозы твоего деда за Можай загнали. Я тебя, умника, поучу, поучу! – снова ощупью за переборку, где на гвозде вот только что висел его знаменитый ремень из бычьей кожи с рубчатой бляхой. – Куда ремень подевался? Я вот щас возьму палку, да и пыль из тебя повыбиваю, как из мешка дырявого! Недаром в Библии написано: «Сокрушай рёбра сыну своему, пока он молод, и благо тебе будет в старости!»

До самого основания, до самого корня души поразила отца Книга Великого Пессимиста Екклесиаста.

Начав её читать вслух глухой осенней ночью, он тут же смолкал, и только качал своей начинающей седеть головой, иногда приговаривая:

– Всё пустота! Всё ловля ветра! Ах, мать твою так! Нет ничего нового в мире! Всё возвращается на круги своя, – одно томление духа… Ах, мать твою так! Жизнь моя, иль ты приснилась мне?! – это он уже машинально повторял услышанного от меня Есенина, тоже печальника.

«Песню песней» Соломона он почитал охальной, и со мной разговоры о ней не заводил.

– Очёсы дьявола там, сынок! Силён Сатана, коль и сюда добрался!

9

А время шло своим чередом, подбирая, как яблоки, дни, брошенные нам под ноги года.

Отец привык к церковному обиходу, почти не матерился. Вечернюю зарю и утреннюю зарю провожал молитвами.