Изменить стиль страницы

«Не спи, вставай, кудрявая! В цехах, звеня, страна встаёт со славою навстречу дня!»

Артель, в которой работал отец, была дружная, большую её часть связывали родственные отношения – кто-то кому-то кем-то доводился.

В этой же артели бригадиром был родной брат отца – Митька, который в ту пору находился в женатом положении – имел детей, но из семьи ещё не был выделен – собирал деньги на своё хозяйство.

Мой отец тогда бритвы не знал – пятнадцать лет от роду, поэтому всё заработанное им, само-собой, записывалось на Митьку.

Отец к водке ещё пристрастного вкуса не имел, а курево – табачок-самосад, был свой, деревенский, так что этот Митька с пребольшой охотой брал своего младшего брата с собой повсюду, где была работа. В поисках хороших денег артель уходила и подальше Москвы – на север, в Архангельск, где шабашили в тамошних лесах и даже на верфях с корабельной сосной, помогая промысловикам и учась у них строить шхуны и шхеры для сезонного забоя морского зверя. Так что не удивительно, когда мой отец к семнадцати годам работал топором и рубанком, как счетовод счётами.

Митька был доволен братом, и по возвращению из отъездов, пьянея, всегда хвалил его перед отцом, а, как протрезвеет, так молчок. Мол, что с него взять, молодой ещё, пока только на подхвате хорош…

Странное дело, но с тех самых незабвенных юношеских лет к моему отцу деньги, ну, никак не хотели идти. Идти-то они шли, да не держались. Ладони что ль такие были, что деньги к ним не липли? Любой инструмент возьмёт – прикипит, а всё, что заработает, тут же сквозь пальцы процеживается, наверное, по причине ранней выучке ремеслу.

Приезжает однажды с больших заработков в свою деревню на тройке. Дуга расписная, бричка на рессорах, впереди – кучер на манер трубочиста в цилиндре сидит.

– Нн-о! Родимые! – со станции Платоновка галопом гнал.

У родного крыльца высаживает молодца.

Родители – к окнам:

– Батюшки, никак Василий приехал?!

Соскочил с подножки – сапоги хромовые высокие, до самых колен, пиджак кожаный цвета спелой вишни, на голове фуражка в жёлтую клетку английского сукна, козырёк, как крыша у навеса, из нагрудного кармана серебряная цепочка от часов аксельбантом свисает. Пританцовывает у крыльца, ноги разминает. Хор-рош!

Мать навстречу руки простирает – сокол ясный прилетел!

– Маманя, рассчитайся за дорогу, а то у меня деньги крупные, разменять не успел – небрежно кивает головой сокол в сторону кучера.

И налегке, в руках ветерок посвистывает, ныряет в дом.

– Василий, что же ты с пустыми руками домой возвернулся? У нас, сам знаешь, в сельпо одни хомуты да дёготь. Ты б гостинчика, какого привёз… Селёдочки, может… Деньги-то, говоришь, крупные есть. Разменять надо б… А то, никак, опять реформа будет. Пропадут ведь…

Василий – по карманам:

– Ах, мать честная! Саквояж в бричке оставил! – и глаза в сторону отводит. Папиросу толстую достаёт. Закуривает. Отца угощает. А дед мой, говорят, человек жалостливый был. Мягкий. За кнут не взялся. Покуривает, посмеивается:

– Накрывай стол, старая! Видишь, какой голубь выгуливается. Хоть ныне оженивай!

3

С артельным – Митькой, братом – они разошлись по нравственным причинам: тот скоро дело делает, тяп-ляп – и готово! А мой отец любил работу делать с оттяжкой, справно, чтоб опосля перед хозяином не краснеть, как придётся снова свидеться. Время не гнал, но всё делал основательно. А кому, такой совестливый, на шабашке нужен?

Митька, бывало, хватает топор:

– Делай, как говорят! Зарублю!

Не сошлись характерами, хоть и брательники.

Видишь, как получается? Природа одна, а порода разная. Ударил отец мятой кепкой по колену, снова надвинул её на лоб и, цвиркнув сквозь зубы длинную струю Митьке под ноги, ушёл из артели.

Без работы человеку плохо. Особенно, когда тебе время жениховаться пришло – одёжку новую, да чтоб модная была, справить, перед девками колесом пройтись, конфетами угостить, орешками пощёлкать. А тут, в кармане, как на фишке домино – «пусто-пусто».

Село Вердеревщино, где в то время жил отец, всего в одном километре от Бондарей – районного центра. Перешёл речку, и вроде как в городе. А там соблазны всякие, магазины, в бывшем трактире, теперь ресторане, фокстроты танцуют, деньги прожигают – НЭП, новая экономическая политика!

Ходит по селу Васятка смурной, родители руками всплёскивают – порчу на малого напустили! Отчитать надо бы порчу. От земли отбился, а к делу никак не прислонится. Всё сходится – порча!

В Вердеревщине все болезни были от порчи или сглаза. Это село издавна славилось своими ведунами, начётчиками. Там каждый старик, то ли колдун, то ля оборотень, а как бабка – то ведьма.

Вот такое знаменитое сельцо! Попы, и те без крестного знамения шагу не ступали, на четыре стороны крестились.

Наши бондарские бабы старались обходить село стороной, чтобы, не приведи Господи, на чёрный глаз не попасть!

Помню, что отец над этими байками посмеивался, над бабами подтрунивал, волкодлаками стращал.

Наша семья жала в Бондарях, куда отец, женившись, переселился и стал совсем своим, бондарским.

Не знаю, как насчёт баек про колдунов, но в этих рассказах всё-таки что-то было. Не на пустом же месте слух рождается.

Позвал меня отец как-то в Вердеревщино к старинному дружку своему, помнится, его Зуёк звали. Кличка, что ли, у него такая была? Не знаю. А лет мне было в то время, наверное, семь, потому что я в тот год должен был, кажется, в школу идти.

Перешли по мосточку из жердей быстринку на Большом Ломовисе, поднялись сразу на гору, откуда село начинается. И вот мы уже на территории, где из каждого окна или колдун, или ведьма смотрит. Я жмусь к отцу, боязно всё-таки! Вдруг вдоль дороги колесо тележное покатится или оглобля, словно ванька-встанька, сама ни с того ни с сего версту мерить начнёт. Оглядываюсь. За нами козёл увязался. Бородой трясёт, как будто что-то сказать хочет. Я отцом загородился, от испуга в штанах мокро стало. Отец остановился, ухватил козла за рога, длинные и изогнутые, как два ржавых серпа, достал из кармана шнурок от кисета, витой, шёлковый, стянул концы рогов и отпустил оборотня. Козёл, прыгнув на все четыре ноги, заорал истошно, затряс головой и сразу же кинулся под берег, к старой мельнице, заросшей густым ивняком, где, я знал, жила нечистая сила.

Отец шлёпнул меня легонько по затылку, и мы пошли дальше, к его другу Зуйку. А Зуёк жил на отшибе, за кладбищем, откуда начиналось поле подсолнечника, сплошь жёлтого, как майские одуванчики.

Наверное, отец с Зуйком были друзьями закадычными. Тот сразу – порукам, и в погребец! Достал: махотку с самогоном, лучку подёргал, и в подсолнухи – от жены посторониться.

Сидят, выпивают, а я махонький, глазками пошныриваю, чем бы руки занять? Зуёк посмотрел да меня, дотянулся до скособоченной шляпки подсолнуха, одним махом скрутил её:

– На-ка, поскребись!

Я скрёб, скрёб пальцами – нет, никак семечку не вытащу. Отец разломил круг пополам, как большую пышку, и одну половинку протянул мне.

Внутри круга мякоть белая, как сдобная лепёшка, слюнки побежали. Я откусил мягкую ватную массу, она оказалась вязкой и горьковатой на вкус. Отец ладонью наточил мне в фуражку фиолетовых зёрнышек, а лепёшку закинул в подсолнухи. Семечки были молочные, сытные на вкус, и жевались вместе с мягкой оболочкой, пачкая руки свежими чернилами.

Отец со своим другом, забыв о моём существовании, вспоминали молодость, хлопали друг-друга по плечам, смеялись, то и дело вертя самокрутки.

Мне стало скучно, и я потянул отца за рукав:

– Всё маме расскажу. Пошли домой!

Отцу, наверное, ох как не хотелось отрываться от столь увлекательного занятия. Беседа только разгоралась, да и в махотке было ещё порядочно.

– Не пужай! – густо задымил отец. – Мы пужаные. Правда, Зуёк? – кивнул он другу.

В отличие от коренных бондарцев, жителей райцентра, отец – природный и неисправимый представитель русской деревни, говорил среди своих на более близком и привычном для него диалекте, что вызывало всегда едкие насмешки у моей матери. Мать была из крепкой рабочей семьи потомственных текстильщиков местной суконной фабрики, и окончила курсы медицинских работников, поэтому ей позволительно было иногда над отцом подсмеиваться.