Изменить стиль страницы

Отец, постанывая, полез в печь. Там, конечно, в рост не выпрямишься, но, если сидеть, всунув голову между колен, то уместиться можно.

– Сиди, родимец! Сиди! Коль припечёт маленько, ты водичкой виски и смачивай. Смотри, зря воду не лей, ошкваришься!

И – хлоп заслонкой!

Солома прохладная под ногами, как шёлк выстелен. Ноги разъезжаются. Но сидеть можно.

Вот и сидит отец, узлом завязался, русским тугим узлом, таким, на котором вся Россия на Полярной звезде держится, как колыбель на гвозде матичном. Сидит, подбородок между колен, дышит через нос, как бабка велела.

Исподнизу хорошо, солома тепло в себя вобрала, а нагреться не нагрелась, скользит под пяткой. Вот макушку припекает только, и в ноздрях как горячей махорки насыпали. Воздух жжётся. Попробовал дышать ртом. Закашлялся. Вроде угольную головешку в горло засунули. А тело слабнуть стало. Ну, если можно сказать по-научному, релаксация наступила, плывёт тело.

Всё бы ничего. Да только после гусиного жира под кожей как муравьи завозились, да не наши родные, а красные, африканские. В сухом жаре гусиный жир, вроде, как закипать начал – потоотделение затруднено, капилляры забиты, без радиатора пошёл перегрев организма. В глазах – как радужные мыльные пузыри поплыли. Он и заколотил по заслонке. А бабка заслонку кочергой подпёрла и держит.

– Потерпи, родимый, потерпи!

А как терпеть, если по коже не муравьи, а скорпионы лапками застучали, клешнями засвербели. Теперь уголья из гортани в грудную клетку просыпались, весь хмель, ту самую поллитру Сергея Степановича через лёгкие выпарили. Невмоготу стало.

– Открой заслонку, бабка!

– Потерпи чуток! Болезнь в костях томится. Вот когда жар до костей доберётся, тогда – что, тогда – хватит.

Сергей Степанович снаружи подзуживает:

– Слаб, Макарыч, а божился, что на Беломоре финскую баню принимал. Сауну какую-то! Вот она, русская сауна, покруче будет! Терпи, казак, атаманом будешь!

Вспомнил отец про чугунок с водой, нащупал в углу руками, да и опрокинул на себя – зачем виски смачивать, когда всё тело горит.

Опрокинул он чугунок, а вода возьми, да и просочись сквозь солому. Пока солома сухая была, сидеть ещё ничего, можно, а как вода камни достала, ошпарила их, пар исподнизу гейзерами и взорвался. Вышиб отец заслонку и, забыв основной мужской инстинкт, с распахнутыми руками, дико матерясь, вымахнул на улицу и – в сугроб.

Слава Богу, снег от первозимья ещё не отошёл, ещё не очерствел – если прыгнуть с крыльца, то по шейку в сугроб уйдёшь.

Извивался отец в снегу, пообмял сугроб, пришёл в себя, осмотрелся – мать честная! На улице люди ещё по хозяйству управляются, ещё как следует, не смеркалось, а он – вот он! Как новый полтинник серебряный, той чеканки, где вместо орла представитель освобождённого пролетариата на земном шаре раскорячился.

– Сергей! – кричит. – Вынеси шубу, срамоту прикрыть надо. Бабы у колодца с вёдрами смотрят на меня, лупятся – сглазят, путя не будет.

Ну и посмеялся в своё удовольствие отцов шурин, а мой родной дядя Сергей Степанович! Ну и подержался за живот! Да только хорошо тому, кто смеётся последним.

На другой день у отца даже насморка не оказалось, а дядю Серёжу с воспалением лёгких увезла в районную больницу потребсоюзовская машина, привозившая в Байловку отсыревшие за время дороги пудовые кирпичи дефицитного тогда хлеба.

В эту зимнюю «путину» отец заработал целый ящик настоящего сливочного масла, от вкуса которого, кажется, сам желудок подтягивается к гортани.

Пшённая каша «сливуха» очень даже подходила и роднилась с этим маслом.

Масла нам хватило до самой Пасхи, а там по первоталку разрешилась наша Красавка, и хотя молока она по-прежнему приносила мало, но зато отменной жирности, и за неделю собирались махотки две-три сливок, которые, к моему превеликому удовольствию, мне доверялось взбивать в большом глиняном кувшине на масло; первые пробы – мои.

У маслобойного кувшина, а, вернее сказать, горшка, только с зауженным горлом, ручки располагались по его пузатым бокам, как раз чуть выше центра тяжести. за них его привязывали к матице потолка, обычно, где до этого крепили люльку. Наливали в горшок сливки, затыкали чистой тряпицей горло и начинали за ручки в полуоборот толкать эту ёмкость, где маленькие капельки жира слипались между собой, захватывали ещё себе подобных, грузнели и превращались в жёлтые окатыши самого первоклассного масла, которое теперь уже не делают, и покушать его вам вряд ли удастся.

Сепарирование – совсем не то. Масло получается не стопроцентное, а с белковыми ингредиентами, проще сказать, добавками. Ну, что-то вроде маргарина.

А то масло, даже принесённое с мороза, было пластичным, не крошилось, резалось ножом, мазалось на хлеб… Да что там говорить?! Таяло во рту от одного прикосновения языка.

7

После той памятной экзекуции по-русски отец непременно, два раза в год – перед Рождеством и Крещением – любил принимать, к ужасу матери, парилку в нашей необхватной печи, которая занимала полдома.

«Ну-ка, сынок, прикрой за мной заслонку, – говорил он, залезая в самое жерло, которое было перед тем хорошо протоплено и чисто выметено. – К-ха! К-ха! Жар костей не ломит».

Видать, понравилось ему выгонять таким способом гнилую зимнюю хворь из тела. Святая простота!

Правда, вскоре пришлось сломать печь и перейти на отопление голландкой. Слишком прожорлива была русская динозавриха, за один присест могла полмашины дров перехрупать. Разве напасёшься? А от батыря и разного травяного сухостоя, какое тепло? Ярко горит, да мало греет.

Голландскую печь отец строил долго, с прикидом на зимние холода. Тепло, прежде чем вылететь в трубу, должно плутать, петляя по дымогарам, одним из которых была лежанка, где мой родитель собирался проводить долгие зимние ночи.

– Топчи глину, бродяга! – бросал он мне через плечо, выкладывая свод лежанки новеньким кирпичом. – Может, и тебя когда пущу погреться за хорошее поведение.

Старый кирпич от русской печки для лежанки не годился. «Работать не будет!» – говорил отец.

– А какая работа требуется от кирпича? Знай, лежи себе в кладке, грей бока.

– Нагрузка большая! – отмахнулся родитель на мой глупый вопрос.

Но печное дело хитрое. Чуть не так лёг кирпич, и уже всё – завихрение потока топочных газов, тяга, «туды-её-суды!», не та. А здесь целый лабиринт. Затопили – дыма полна изба.

– Сырость мешает, – сказал отец. – Дым слишком тяжёлый. Сам себя никак не поднимет, как пьяный мужик из болота.

Лето. Печь неделю сушилась, звенеть стала.

– Ну, теперь потянет!

Наложил хворосту. Поджёг от щепочки. Огонь весело занялся.

– Ишь, как гуляет! – отец, ободрённый, глубоко затянулся и выпустил в топку струю дыма.

Дым, закручиваясь, выполз обратно.

– Ать, мать твою! Ну-ка, сынок, принеси навозцу!

Принёс тазик навозу, сухого, крепкого, как поджаренные лепёшки. Засыпали в топку. Закрыли дверцу. Поддувало настежь.

Выходил дым хорошо, да только не в трубу, да такой жирный и густой, что ползком по половицам, цепляясь, за что попало, сразу подался к двери.

Дым, известное дело, простор любит.

За дымом и мы с отцом вслед. На улице отдышались, протёрли глаза. Отец цигарку затоптал, сидит, молчит, думу думает.

– Сломай лежанку, Василий, зачем она тебе? По-чёрному, что ли, зимой топиться будем? – уговаривает его мать.

– Молчи, баба! Много ты понимаешь. Здесь расчёт нужен инженерный. Пойду к соседу, Сашке Бочарову, у него сын в университетах учится. Сашка Бочаров теперь всё знать должен. Он мужик мозговой. Подскажет.

Приходит дядя Саша Бочаров. Глаза прищурил, примерился. Цигаркой подымил.

– Ну-ка, принеси кизяку, – это он мне говорит. – От навоза дым тяжелей, кверху на верёвках не поднимешь, а кизяк жаром горит, от него дым легшее.

Я, было, хотел возразить, своё словцо вставить, что кизяк тоже из навоза делается. Вот они, цыпки на ногах, какие! Пока месил, всю кожу разъело.