Изменить стиль страницы

Примостившись на пустом товарном ящике за чайханой, он с непоколебимым упорством рыболова ждал свою поклёвку, поглаживая под халатом полированное топорище.

Сидеть пришлось долго. Так долго, что пора настала по малой нужде сходить. Делать нечего. Пошёл искать подходящее место, а оно стояло в виде дощатого сарайчика в самом конце базара за каким-то жёстким и колючим кустарником.

Но, как говорится, только гора с горой не сходится…

Сделал отец своё дело, повернулся – вот он, плечом к плечу за тем же занятием.

Отец его за холку:

– Стой, приятель! А я тебя по всему базару ищу. Сдача с тебя причитается. Помнишь тюки с метисом?

«Приятель» встряхнулся и, как ни в чём ни бывало, к отцу:

– А, землячок! Я тебя за байбака принял! Снова за шерстью приехал?

Отец от такой наглости даже поперхнулся. Хватается за топор:

– Давай, «морда «, мои деньги! Башку срублю!

«Морда «попятилась, а за спиной стена. Деваться некуда, придётся рассчитываться.

– Не гони пургу, мужик! Договоримся, – и лезет в карман за деньгами. Отец уже и руку протянул, как вдруг чем-то горячим стегануло по лицу. Бритва прошлась как раз над тем здоровым глазом, без которого день и ночь – одно и тоже. Лезвие располосовало бровь и полщеки.

– Бог меня пожалел. Бог, – вспоминал впоследствии отец. Ещё полмиллиметра, и бритва лизнула бы по глазу.

Отмашка топора сбила матёрого уголовника, промышляющего на людской нужде, прямо в зелёную вонючую жижу.

Вытащив из кармана подонка большой клеёнчатый «лопатник» с деньгами, отец перешагнул через нечленораздельно мычащее тело, перелез через колючий кустарник, забыв про боль в щеке, поднырнул под натянутую проволоку забора и вышел на пустынную в эту пору улицу, прячась за глинобитные стены. Рассечённую щёку пришлось придерживать ладонью, через которую, заливая халат, сочилась кровь. Топор выбросил по дороге в арык.

Не заходя к духанщику, отец отправился прямо на вокзал, как и был, в том азиатском халате. Убил или нет того уголовника, он не знал, да и знать об этом не очень-то и хотел. Получил то, что заслужил. Промокнув носовым платком щёку, отец купил билет на ближайший поезд и только там попросил проводницу залепить ему лейкопластырем рану.

Вернулся домой отец под вечер в азиатском малахае, в голубом стёганом халате, на щеке белела полоска лейкопластыря, но весёлый. Обеими руками он держал перед собой пудовый картонный ящик конфет-леденцов – гостинчик с дороги.

– Где деньги взял?

– Заработал!

Отец поставил коробку с леденцами на стол и пошёл мыть руки. Руки он мыл долго и тщательно.

Ссуду вернули на другой день.

Из азиатского халата мать потом сшила ватное одеяло, которым долгие годы я накрывался в зимние ночи. Хорошее, тёплое одеяло! А вот малахай пришлось выбросить. Не будешь ведь ходить по Бондарям в этой штуковине, а на гнездо курам он не годился – не шапка-ушанка наша, русская.

Отец долго никому не рассказывал об этой поездке за долгом. И только позже, гораздо позже, чем начала одолевать его старость, он, как-то мне признался, что никак не отмолит свой грех.

– Какой грех, отец? Господь милостив!

– Вот потому-то и не отмолю никак. Человека изувечил, а может, и совсем жизни лишил. Помнишь, ты ещё мальчишкой был, когда мы голодали, а я под избу ссуду взял? А-а, помнишь, значит? Конфеты-сосульки, небось, не забыл. То-то!

И он мне одному, когда я побожился, что никому не расскажу и в милицию на него писать не буду, рассказал о том пересчёте, который сделал с «рязанской мордой».

– Ну, нашёл, о чём тужить! Этот мордоворот всё равно бы подох собачьей смертью, накурившись гашиша, или подельники бы на «перо» подняли. У них это запросто. Зато другого кого не нагреет. Может, тебе Бог грехи за это скостит, – смеюсь.

– Не смеись, не смеись. Сам говоришь – Господь милостив. А я что сделал? – и, дымно затянувшись махоркой, к сигаретам он так и не привык, подвинул стакан.

Налей ещё маленько! Коньяк у тебя какой-то слабый, никак не согреюсь.

Сидим, пьём. Дело под самую Пасху было. Мать ворчит:

– И не стыдно тебе, старый, молодого в грех вводить? Пасха завтра, а ты уже разговелся!

Отец, захмелев, клонит голову, вытягивая свою любимую: «Бежал бродяга с Сахалина звериной узкою тропой….»

Петь под Пасху считается большим грехом, мать, не выдержав, суёт ему сухим кулачком в лицо:

– Что же ты беса тешишь? Нынче Божья Мать в слезах, а ты соловьём заливаешься!

Отец мотает головой, кунает пятерню в густую, не по-старчески жёсткую, чуть тронутую сединой волосню, и тоже начинает плакать:

– И-ех! Жизнь моя, иль ты приснилась мне!

Удивил он меня есенинской строчкой. Когда-то в детстве я ему читал эти стихи, а он, вишь ты, запомнил!

– Богу помолюсь! – идёт в передний угол к иконам, где на полу, в большом обливном тазу, красуется сотня только что выкрашенных яиц – на всю пасхальную неделю христосоваться. Бухается перед иконами на колени. Раздаётся хруст скорлупы.

Таз – опрокидывается, яйца раскатываются яркими кругляшами по всему свежевымытому к празднику полу…

Мать в белом платочке собралась в церковь куличи святить. Ругать нас с отцом перед Святым Днём не хочет:

– Нынче грех заводить не буду. Ну, а завтра вы у меня дождётесь! Старый да малый!

А «малому» тоже уже за тридцать.

Вот вспоминаю, и добрая улыбка – на моём лице. Тихий весенний вечер. Колокольный звон нашего храма. Закатный свет на белёной печке. В окнах стёкла сияют. Вторые рамы уже выставлены. Тепло. Куда это всё ушло – девалось? Действительно, приснилось ли, привиделось?..

6

Слава Богу! Ссуду вернули! С государством рассчитались, а жить-то всё равно не на что – в селе работу не найдёшь, а в город от такой оравы не уедешь, хоть и паспорт на руках – единоличник!

В колхозах хоть на трудодень дают, мало, но на мельнице размелешь зернецо – кашка будет. А тут что делать? Шесть соток земли не прокормят. Семью не поднимут.

Нанялся на маслозавод лёд для летних холодильников пилить-колоть. Возле Бондарей речка мелкая, узкая, хорошего льда не возьмёшь, да и пилить вручную пилой на мелководье не будешь, неудобно. Другое дело на вольной воде! Пробьёшь ломом лунку, проштробишь полоску, чтобы пилу просунуть – давай пласты выпиливать. Лёд синевой отдаёт, звонкий. В пропилах рыба мечется, кислороду хватает. На морозце хорошо! Рукавичками похлопываешь, валенками потопываешь. Но это хорошо в сказке…

Решено было лёд брать в Байловке, почти под самым Моршанском, там вода в полной силе, лёд мастит первоклассный.

В такую пору в азиатском халате только по Ташкенту ходить, а у нас и в тулупе не жарко. Пошёл по родне одёжку спрашивать:

– Сергей Степаныч, ты племянников своих пожалей. Мне их кормить нечем. Нанялся в Байловку лёд рубить. В халате не поедешь. Дай одежонку!

– На-ка, держи! – Сергей Степанович кинул отцу в двух местах прострелянную солдатскую шинель. – Мне она тесновата стала, а тебе как раз будет.

А шинель – горе одно! Сто лет шинели будет, ещё с войны вытерлась до самой основы. А что делать? И кто виноват? Извечные русские вопросы.

Надел отец горе на плечи, нуждой подпоясался и уехал на заработки.

Ходят туда-сюда машины с Байловки, лёд возят. Холодильники под молоко-масло набивают. Будут летом у работников маслозавода зубки поламывать. По первому сорту продукт летом в город пойдёт.

Там рабочий класс. Там деньги платят. В Тамбове теперь, говорят, большая стройка начинается. Химкомбинат возводить будут. Самый большой в Европе. Знай наших! Даёшь химию! И ещё какие-то городские лозунги по газетам рассыпаны. Сам читал. Знаю.

Колотится отец на льду, бьётся, как та рыба выброшенная. Полы у шинели за пояс подоткнул, пила щукой в руках мечется. Расчёт на кубометры ведётся. В валенках не поработаешь, а резиновые сапоги самоварной трубой застыли, не гнутся, скользят по льду, успевай изворачиваться, чтобы затылком лёд не поколоть.