Это была огромная жертва с ее стороны. Она плакала, хандрила. Все это было ново, дико, тягостно. Но иначе нельзя! Для Верочки никакая жертва не должна быть тяжкой. Пусть девочка не прольет из-за нее ни одной слезинки!

Чтобы развлечься и показаться столичным знаменитостям-докторам, Надежда Васильевна в октябре выехала в Москву.

Хандру ее как рукой сняло. Странно волновала ее эта поездка, предстоявшее свидание с Верочкой, а еще более ее свобода и одиночество. Какими-то новыми глазами она глядела на мир, и все радовало ее. Почему? Она не хотела разбираться.

В приемный час она вошла в двусветный зал института; в эту пустую, огромную комнату, с зеркалом-паркетом, с гулким эхо, звучавшим от каждого шага, с мраморными бюстами императриц и огромными портретами государей. Вдоль стены сидели дежурные институтки, все на одно лицо, в кирпичного цвета камлотовых платьях, в белых фартуках и белых пелеринах на обнаженных плечах. «И не холодно им!» — думалось невольно.

— Кого прикажете вызвать, madame? — спросила ее вихрастая, веснушчатая девочка с жиденькой косичкой.

— Вызовите Веру Мосолову.

Она сидела такая важная и нарядная, такая красивая в своем бархатном платье и токе, с горностаевой мантильей на плечах, и нетерпеливо ждала. Шагах в десяти сидела другая дама и, волнуясь, глядела на дверь.

Кто-то шел по паркету легкой, почти беззвучной поступью, поразительно грациозно. Надежда Васильевна взяла лорнет.

«Какая красотка!» — подумала она, увидав точеное личико, гордый профиль, волосы цвета каштана… смеющиеся глаза…

«Верочка…» — вдруг словно крикнул кто-то в ее громко стукнувшем сердце.

Да, это была она. Мать узнала ее по глазам.

Она порывисто встала навстречу. Горло сжалось. И когда Верочка робко приблизилась, она страстно обняла ее и заплакала, забыв о том, что на них глядят.

— Кто это такая? — рядом спрашивала дама свою дочь.

— Это Верочка Мосолова. Наша первая красавица. Мы все ее обожаем.

Надежда Васильевна не могла наглядеться на дочь. Одни глаза остались от прежнего. Все остальное изменилось… Это было чудо… Так выровняться, так расцвести в какой-нибудь год-полтора!

«Благодарю тебя, Господи!.. — думала она. — Теперь нечего бояться. Такая красотка выйдет замуж. Ее нельзя не любить…»

«А на отца-то как похожа!.. Портрет… Ни одной моей черты, кроме глаз, пожалуй… И на Сашу похожа почему-то…»

И она опять заплакала, вспомнив Мосолова.

К ним спешила начальница, которую уведомили. Величественная и любезная шла она навстречу артистке. А у той сердце упало. Ни перед кем не опускала глаз гордая Надежда Васильевна. А тут растерялась, как девочка… Вдруг что-нибудь раскрылось… вдруг…

Но все обошлось благополучно.

Обняв Верочку и не садясь сама, чтобы никто не садился в зале, княгиня милостиво сообщила Надежде Васильевне, что дочь ее — перл, украшение и гордость института. Учится на золотую медаль, поет солисткой, одна из лучших музыкантш…

— Декламирует… Вы не поверите… Можно подумать, что сидишь в театре. (Ресницы Верочки дрогнули, мать кинула ей предостерегающий взгляд…) А танцует!.. Это эльф… На акте в сентябре она исполняла «славянку», «качучу» и pas de châles… Вы можете гордиться такой дочерью… Но… здоровье ее плохо. Ей часто делается дурно в церкви. Она кашляет… По месяцу лежит в лазарете… Мы даем ей только рыбий жир… Ее надо беречь…

Она ушла и унесла с собой радость. Почему Вера не писала ей, что больна?

— Ах, мамочка!.. Ведь я только кашляю… Какая же это болезнь?

Вечером Надежда Васильевна писала Опочинину восторженное письмо.

Но страх ее не был напрасным. Весною Верочка простудилась в холодном классе, слегла в лазарет и чуть не погибла. Экзаменов она не держала. Все учителя любили и жалели ее. Она получила диплом и награду. Только вместо золотой медали ей дали серебряную.

Она горевала. Мать, два месяца жившая в Москве и навещавшая ее ежедневно, утешала ее:

— Ах, Бог с ней, с медалью!

А сама плакала по ночам, и все вечера проводила в церквах, у Иверской или в часовне Пантелеймона в пламенной молитве.

«Если она умрет, умру и я», — писала она Опочинину. «Я не смогу ее пережить».

Сначала Опочинин ликовал, видя вынужденное бездействие артистки. Теперь она принадлежала ему вполне.

Сам неверный по натуре, такой изменчивый в молодые годы, всю жизнь так легко заводивший связи и нарушавший клятвы, он органически не верил ни в чью добродетель и ревновал Надежду Васильевну ко всем поклонникам и актерам. К ним даже больше всего.

Эта ревность оскорбляла и раздражала ее.

В сущности, несмотря на свой романтизм, не чуждый даже сентиментальности, Опочинин никогда не уважал женщины. Он был даже циником. Больше всего смущал его огневой темперамент его любовницы. И он бессознательно выработал себе своеобразную тактику: чуть завидев на горизонте тень соперника, он удваивал свои ласки, он как бы старался утомить любимую женщину, усыпить ее любопытство и жажду новизны, которые он приписывал ей. Задача не из легких в его годы. И организм его разрушался. Всего печальнее было то, что, раздраженная его подозрительностью, она отвергала его объятия и охладевала, когда он горел. Она не была чувственной. Она была только страстной. Она могла, особенно в молодости, год и два жить без сладострастия, если сердце ее молчало, и отдавалась только любя. Он не мог ее понять.

Они ссорились. Она страдала. И раны любви были тем больнее, что она добровольно сбросила с себя спасительную броню труда и творчества. Ничто не могло ей дать забвения и утешить ее.

И эта зима оказалась роковой.

В борьбе за свое достоинство, в этой борьбе с унижавшей ее страстью Опочинина перегорела ее любовь. В сущности, охлаждение Надежды Васильевны началось не со вчерашнего дня и раньше смутно чувствовалось обоими после ссор, в часы усталости физической и душевной. Однако они упорно отгоняли эти догадки. Слишком жуткой казалась пустота сердцу, привыкшему к волнениям. Мертвыми очами глядела на них пустыня будущего без манящего миража любви.

В эту зиму Надежда Васильевна внезапно пристрастилась к маскараду.

Что влекло ее туда? Она сама не могла бы сказать. Быть может, эти ощущения, как хмель, возбуждали упавшие нервы. Быть может, как и на балах (Надежда Васильевна так любила вальс и мазурку), она в маскараде инстинктивно жаждала нравственного освобождения от гнета всех обязательств; искала отречения не только от всего, что окружало ее, но главным образом от самой себя. Она стремилась здесь к тому же таинственному перевоплощению, которое давала ей сцена.

Зачем?.. Была ли это потребность в привычном опьянении рампы? Или же это стремление шло из каких-то более глубоких неведомых тайников? Она не спрашивала себя. Она наслаждалась.

Вот она входит в душную залу, где тускло поблескивают огни люстр. Ей кидается в лицо дыхание чужой, возбужденной, чувственной толпы. И сразу ее охватывает мелкая дрожь. Она идет, вызывая любопытство, стройная, гибкая, с желтым атласным бантом на плече (у нее одной такой бант). И как душистый цветок привлекает пчел, так манит мужчин эта таинственная женщина.

Такая застенчивая в жизни, из-за этой застенчивости многим казавшаяся надменной, под маской она становится смелой, кокетливой, вызывающей. Целомудренная от природы, она чувствует себя здесь такой доступной… Ей даже жутко.

Она смело подходит к незнакомому, интересному человеку, берет его под руку, начинает интриговать. Она говорит ему ты, по красивому обычаю маскарада. Говорить ты поклонникам еще упоительнее. Видеть загорающиеся огоньки в глазах тех, кто клялся ей в неизменной любви, так смешно, так весело… Ее глубокий, грудной голос становится чужим, высоким, певучим, зовущим. Смех звучит нервно и вызывающе. Она обещает то, чего нельзя выполнить. Она дразнит, манит, играет глазами, голосом, словами. Разве в жизни когда-нибудь она делала так?.. Нет! Нет… Только на сцене и то редко, потому что и на сцене легкомыслию, кокетству и расчетливой лжи она предпочитала драму, сильные чувства, естественные движения, правдивость интонаций.