Мягко отстранив ее от себя, он запирает дверь на ключ, ведет Надежду Васильевну к диванчику, садится рядом.

— Ты должна мне сказать, что случилось?

Но она уже опомнилась. Она молча прижимается к нему, ища забвения, ища опьянения. Если б хоть на миг уйти и от этой тоски! Если б утонуть в безбрежности чувств, заволакивающих сознание!.. И столько страха в ее глазах, столько отчаяния в ее требовательных ласках…

Он растерялся перед этим порывом. Боится верить счастью. Ведь это его прежняя Надя, вся трепещущая, вся желание. Его безумная вакханка, от ласки которой кружится голова.  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

…Молчание их полно зловещей печали. Огни догорели, и в душу Опочинина крадется леденящая догадка, что эти огни зажглись не для него.

Но кто этот таинственный враг, чья тень упала на их дорогу? Кому были эти жгучие ласки, эти бурные вздохи, эта высоко поднявшаяся волна страсти?

У него нет лица. Лишь шаги его звучат где-то вдали, за гранью видимого и познаваемого. И в грозном звуке этих шагов оба они отчетливо слышат:

«Конец… Конец… Конец…»

Утомленного жизнью и ее наслаждениями Опочинина всегда умиляла в Надежде Васильевне чистота ее инстинктов, ее наивный, почти религиозный культ жизни. Всеми фибрами любя эту жизнь, она опьянялась ее дарами, с душой, развернувшейся, как пышный цветок. Все ее радовало: луч солнца, краски заката, пляска снежинок в метель, зима и весна, первые цветы и красочная оргия осени; ее радовал лай собачки, нетерпеливое мычание любимой коровы на хуторе, ржание лошади, просящейся на волю, озабоченная суета птичника. Все эти голоса находили живой отклик в ее душе. Движение и покой, церковь, кухня, и роман, и повседневность — из всего она умела извлекать радость. Даже чашку чая она умела пить как-то вкусно. Она, как дитя, наслаждалась сладким… В ней было много детского и непосредственного. В чудесном многообразии форм она так тонко улавливала единство жизни… В этом, быть может, и больше даже, чем в ее талантливости и темпераменте, была ее сила, ее очарование.

После первого бала Верочки Надежда Васильевна резко изменилась. Куда делась ее ровность, ее ясность, жизнерадостность? Нервный подъем на сцене вызывал нередко странный упадок сил. Она плакала неизвестно отчего, раздражалась неизвестно на что… В сущности, она была такой же и прошлый год. Но эти периоды хандры были короче. Опочинин объяснял себе эту неровность женской болезнью, от которой Надежда Васильевна продолжала лечиться теплыми ваннами. Сама она объясняла ее тревогой за судьбу Верочки.

— Чего же так бояться за нее? — дивился Опочинин. — Выйдет замуж…

— Ах, мне кажется, что я не доживу до этого!

Опочинин невольно смеялся. Он знал, какой у нее могучий организм.

— Полно, Надя!.. Ипохондрия тебе не к лицу.

Она сердилась и гнала его.

Один раз, когда, засидевшись вечером, он обнял ее и робко искал ее губ, она резко отстранилась.

Он ничего не спросил, не шевельнулся. Только, сидя на диване, как бы опустился всем телом и остался так, не поднимая головы.

Она опомнилась, оглянулась, обняла его.

— Ты разлюбила меня, — кротко сказал он. Не спросил. А сказал, как о чем-то совершившемся.

И она вздрогнула. С отчаянием прижалась она к нему.

— Нет!.. Нет!.. Не обращай внимания!.. Это все нервы.

Она удвоила свою нежность, свои ласки. Но чуткий Опочинин уже не дался в обман. Он слишком хорошо знал женщин.

«Все кончено», — отчетливо сказал он себе.

Один раз он приехал поздно и неожиданно с какого-то заседания. Он застал ее опять в слезах. Это становилось хроническим.

На все расспросы она отвечала только: «Тоска…»

Она лежала на кушетке, он сидел рядом в кресле, пожимая ее инертную руку. Вдруг она сказала:

— Старость идет, Павел Петрович. Никуда от нее не спрячешься.

Она всегда наедине звала его Павлушей. И это имя казалось ему таким задушевным! Так тепло звучало оно в ее устах! Павел Петрович она говорила только на людях и когда сердилась. Теперь наряду с такими печальными мыслями и настроениями это «Павел Петрович» прозвучало как-то зловеще.

И он не засмеялся. Не стал ни вышучивать ее, ни утешать. Ах, ему так знаком был этот ужас перед Неизбежностью!

Но отчего она не сказала, как когда-то в былые годы, с дивной верой любящих, с вызовом судьбе:

«Чего же нам бояться?.. Ведь мы состаримся вместе…»

Погожий зимний день. Снег еще тверд и чист, но в воздухе веет весной. Небо все разгорелось, и солнце, уйдя на покой, бросило алые улыбки верхушкам пирамидальных тополей. Весь горит золотой купол собора, и пламенеют стекла далеких домов на горе. А внизу, на бульваре, уже темнеет.

Прошли кондитерскую. Но Феди нет. И печально глядят на этот раз всегда смеющиеся темные глаза.

Поля кашляет еще значительнее и чему-то загадочно улыбается.

Когда они подходят к дому, пара вороных рысаков храпит у подъезда. Бравый полицмейстер в николаевской шинели выходит на крыльцо и садится в сани. В сумерках он не видит Верочку.

«Пошел!..» — раздается его зычный голос. Лошади берут сразу. За ним скачет верховой. Веет белый султан каски. «Па-ади!..» — орет кучер. И все, что было на улице — сани, дрожки, прохожие, — шарахается в сторону, давая дорогу грозе города.

В гостиной пахнет табаком. Зажжены все канделябры и бра на стене. Надежда Васильевна взволнованно ходит по комнате. Глаза у нее заплаканы. Она часто пьет воду.

— Наконец! — говорит она драматическим голосом, увидав на пороге изумленную Верочку. — Поди, поди сюда!.. Стань на колени!

Сама она садится в кресло и начинает плакать.

«Что такое? Случилось какое-то несчастье…» — думает Верочка и, путаясь в своем салопе, опускается на колени.

— Бог внял моим молитвам, — торжественно говорит Надежда Васильевна. — Сейчас у меня был полицмейстер Спримон. Он просил у меня твоей руки… для Феди.

С легким криком Верочка падает головкой в голубом капоре на колени матери и прячет в них лицо… Еще секунда, и плечи ее дрожат от рыданий. Боже мой, Боже!.. Как жестоко разбились ее грезы!

Надежда Васильевна поражена. Разве он не нравится Вере? Разве они не встречались почти каждый день на бульваре? Разве не танцевали они по целым вечерам?.. Весь город говорит об этом романе. Федя — единственный сын у Спримона. Он мог бы взять за себя богатейшую купчиху или дочь помещика. Он даже приданого не просит… Спримон сам богат (нажился за эти десять лет). Чего еще ей надо?

— Я не хочу замуж, мамочка!

Надежда Васильевна темнеет от гнева. Что за глупая девочка!.. Вечно капризы… Но она мягко берет Верочку за подбородок.

— Завтра надо дать Спримону ответ. Ну, ну… полно плакать!.. Поблагодари Бога за такое счастье!

— Я не хочу, мамочка!.. Я не хочу! — рыдает Верочка. — Пустите меня в монастырь!

Мать гневно отталкивает ее и встает.

В полночь она возвращается из театра, полная тревоги. Аннушка встречает ее в передней вся в слезах.

— В жару наш ангелочек… Вся разметалась… Головки не подымет.

В этот день, как вспомнила потом Поля, уже с утра у Верочки болела голова, и был насморк. Но она непременно хотела идти гулять. Ходили они дольше обыкновенного… «Все Феденьку, видно, поджидали…» А морозу было десять градусов, да еще ветерок «знойкий»… Вот и прознобило.

В результате воспаление легких.

Верочка на краю могилы. Надежда Васильевна плачет, не осушая глаз, и десять дней не показывается в театре. Болезнь избавила Верочку от дальнейших разочарований. Боясь нервного потрясения, напуганная докторами, Надежда Васильевна не заикается о сватовстве.

Когда Верочке разрешают подняться, на дворе уже весна. Дует резкий ветер. Звонят унылые колокола. Артистка и Поля говеют. В углу умирают роскошные цветы, которые Федя присылает невесте. Ведь он еще не получил отказа. Он надеется.