Расставаясь с Верочкой, Надежда Васильевна долго и много плакала. Опять исчезала эллинка. Опять выступала мать, лишенная счастья жить рядом с дочерью. И долго, долго еще, пока огни рампы не зажигали перед ее очами волшебного миража, — она все видела перед собой хрупкую фигурку и смеющиеся глазки на бледном личике, так трагически похожем на забытого Мосолова.

Она была почти богата, благодаря главным образом гастролям, бенефисам и подношениям. Купцы делали ценные подарки, помещики платили по пятисот рублей и более за ложу. Дом у нее был полная чаша, свои лошади, свой хуторок, где она проводила лето, пять человек прислуги. Она роскошно одевалась. Брата Васю она пристроила приказчиком в магазине шелковых материй, и когда он женился на купчихе, она сделала ему полную обстановку. Сестра Настя вышла замуж по любви за актера и уехала с ним в провинцию. Чтобы сделать ей приданое, Надежда Васильевна буквально ощипала себя.

Теперь она решила откладывать хоть по две тысячи в год на приданое Верочки, и все лето почти отдавала гастролям.

Опочинин ревновал ее и к Верочке и к искусству… Он сам все отдал любви — так думал он, по крайней мере, и того же требовал и от Надежды Васильевны. Она слушала его как больного или сумасшедшего. Да… Верочка ее кумир… Да… в сцене вся ее жизнь. Но как же можно иначе чувствовать? Ведь она мать. Она артистка.

— Где же мое место между этими кумирами? — ядовито спрашивал Опочинин.

Она искренне огорчалась. Его любовь нужна ей, как воздух… Если лишить человека воздуха, он задохнется. Так и она не может представить себе будущего без его любви.

— А сама уезжаешь на целый месяц?

— Это мой хлеб… Это мое призвание. Моя кровь, мои нервы… Что подумал бы ты обо мне, если бы я тебе предложила: «брось службу, езди со мною по провинции!»

— Ах, Надя!.. Какие тут могут быть сравнения? Моя деятельность…

Она строго посмотрела на него.

— Ну это ты оставь!.. Понял? И заруби себе на носу раз навсегда (он сморщился, но ей в эту минуту было все равно), что я свое дело ставлю выше твоего… Понимаешь? Неизмеримо выше!.. Даже сравнивать не хочется… Много губернаторов было и еще будет… А вот Мочалов умер, и его никем не заменишь…

Опочинин обиделся и уехал. Это была их первая крупная ссора. Он имени Мочалова не мог теперь слышать равнодушно.

Как женственная натура, Опочинин любил «сцены»… Любил упреки, намеки, признания, объяснения, даже слезы… Он часто плакал на плече у своей Нади и любил, чтобы она утешала его… Он постоянно требовал доказательств любви. Он постоянно спрашивал ее: «Любишь ли ты меня, как прежде?..»

«Дитя…» — умиленно вздыхала она, забывая, что он на восемнадцать лет старше ее. Любовь совершила это чудо. И он сам чувствовал себя рядом с нею не столько стареньким, сколько маленьким и беспомощным. И сила ее духа восхищала его.

Она никогда не плакала сама, ни ссорясь, ни мирясь… Ссорясь, сдвигала темные брови и держалась королевой. А мирясь, кротко ласкала его, всегда снисходя, всегда жалея. Она не заметила, как и когда эти материнские чувства сменили восхищение его внешностью и ее бурную, ревнивую страсть.

Она никогда не спрашивала его: «Любишь ли ты меня?..» Она знала, что он живет только ею, что он дрожит над своим счастьем, и ревновать его даже к семье давно перестала. Чтобы быть счастливой, чтобы всецело отдаться своему творчеству, ей не нужно было сцен и волнений. Это только мешало работать и жить.

Стремление выявить себя в мире никогда еще не говорило с большей стихийностью в душе Нероновой. Глубоко религиозная, хотя без прежней экзальтации и мистицизма, она в основе своей натуры оставалась жизнерадостной язычницей. И эта черта алой горячей кровью окрашивала теперь все ее миросозерцание, все ее чувства, и отношения, все ее ликующее творчество, которому она отдавалась с опьяняющей радостью.

Изменилась самая душа ее творчества. Если раньше она излучала любовь и верность, нежность и целомудрие, теперь она стремилась выразить чувственность и страсть. Когда-то любимыми образами ее были Офелия, Корделия и Луиза Миллер. Теперь она выбирала роли страстных и ревнивых или мстительных и честолюбивых женщин. Тизба, леди Мильфорд, леди Макбет, Медея, Мария Стюарт — вот в чем надо было видеть ее теперь, чтобы понять, как вырос и углубился ее талант, чтобы правильно судить о мощи ее сценического темперамента. Если раньше от игры ее веяло задумчивой утонченной женственностью, теперь в ее творчестве слышалось могучее дыхание стихийности. Оно было полно красок и трепета. И никто в зрительном зале не мог бороться с очарованием этой женщины.

Играя на сцене эти годы, она как бы искала возможности разрядить нервную энергию, удовлетворить какие-то смутные, непонятные ей самой порывы, которым не было места в ее уравновешенной жизни теперь, когда общество безмолвно признало как бы узаконенной ее связь с Опочининым; когда смирилась враждебная партия с Додо и Микой во главе; когда, словом, река вошла в берега.

— Знаете… маленькая подробность, — сказал ей Лучинин после ее бенефиса, где она выступила в своей любимой роли Тизбы, венецианской актрисы. — Когда я вижу вас на сцене, мне становится совершенно ясным, что ни я, ни… друзья ваши, ни вы сами… не знаете себя…

— Что такое?

— Вы слыхали когда-нибудь о раздвоении личности?.. Это очень интересно. Этим вопросом сейчас многие заняты в Англии. Мы все… друзья и поклонники… вот уже скоро десять лет следим за вами с простительным любопытством толпы к таланту, к его личной жизни особенно…

— Вы что, милый мой?.. Дерзости собираетесь говорить?

— О, сохрани Бог!.. Мы все преклоняемся перед чистотой вашей жизни… Помилуйте! Разве вы похожи на актрису? Вы живете, как простая обывательница, тихо, скромно. Вы работаете, ходите ко всенощной, говеете, презираете кутежи и мимолетные связи. Вы верны себе во всем… в любви в особенности… Вот видите!.. Вы и сейчас краснеете и хмурите брови… У вас уравновешенная душа, размеренная жизнь, спокойный взгляд, насмешливая улыбка… Вы победили жизнь. Вы не боитесь судьбы…

— Замолчите!.. Не люблю.

Лучинин засмеялся.

— Да, вы суеверны… Это только маленький штришок, который не портит ансамбля… Но если б вы могли видеть себя на сцене!

— А что я такое особенное делаю на сцене? Добросовестно и с любовью исполняю роли…

Лучинин покачал головой, странно улыбаясь.

— Нет, это не так просто. Это обнажение скрытых сил. На сцене бессознательно, инстинктивно вы проявляете себя… настоящую себя… понимаете?.. Ту, которую никто не знает, даже вы… вернее, вы меньше всех!

— Что за вздор вы говорите! (Голос ее дрогнул.)

— На сцене, даже за кулисами у вас другие глаза, другой голос, другие движения… Вы вся страсть… вы вся соблазн и грех…

— Это роль… говорю вам… Это роль, чудак вы эдакий!

— Нет, это ваша другая, таинственная душа, полная порывов и желаний, в которых вы не смеете себе сознаться. И мне становится совершенно ясным, что сцена — для вас жизнь, а жизнь — сон.

«Болтун!..» — с непонятной досадой решила про себя Надежда Васильевна. И скоро забыла эти слова.

Она вспомнила о них, когда Верочка вышла из института.

А годы шли, и Верочка подрастала. Ей шел уже пятнадцатый год.

Прошлое лето, навестив ее, Надежда Васильевна огорчилась. Девочка так подурнела в четырнадцать лет! Талия была, «как обрубок», руки длинные и красные, нос толстый. Куда делись хрупкость ее, врожденное изящество? В гостинице Надежда Васильевна всплакнула… «Бедная девочка! Как трудно будет ей найти жениха!»

В этот последний сезон, перед ее выпуском Надежда Васильевна временно покинула сцену.

На это было много причин. У нее были разбиты нервы. Оказалась какая-то женская болезнь, требовавшая отдыха, теплых ванн, полного покоя… А главное, Надежда Васильевна, все эти годы трепетавшая за свою тайну, боялась повредить репутации девушки, и, кто знает, испортить ей аттестат… На что нужен был в будущем Верочке этот аттестат, она сама не знала. Но, как человек, вышедший из низов, она благоговейно относилась к образованию и гордилась тем, что дочь ее — барышня-институтка, что она играет на фортепиано и говорит по-французски.