Изменить стиль страницы

Я мельком видала этого типа с чертами алкогольного вырождения, вертлявой фигуркой и уголовным прошлым. Он навестил Раймонду в этой больнице месяц назад — и больше не давал о себе знать. Наверное, в уголовном мире у него были свои обязательства. Гертруда Борисовна, красиво делая большие глаза, рассказывала всем, что он отсидел за убийство. Раймонда, не отрицающая этого факта, бросала ей в лицо, что это чистая случайность и что он — только он, больше никто из вас всех! — вылитый, вылитый ангел.

Ангела звали Федя Иванов. В каком таком раю Раймонда на него наскочила и, главное, когда она это успела, не ведал никто. На убивца он тянул не очень, плюгавой вертлявостью напоминая скорей карманника из мелких. Раймонда выплакала по нем все глаза (этот клин, похоже, напрочь вышиб Глеба), и медсестры, ставившие ее всем в пример за невиданную терпеливость к физической боли, знавшие о Моньке все-перевсе, называвшие ее Раймондочкой, истощили свои советы и расстраивались за компанию.

У Гертруды Борисовны не хватало духу сознаться самой себе, что смена основных спутников дочери имеет ту же направленность и, очевидно, подчинена тому же самому закону, какой регулирует замены в семейной жизни сына (закону, к которому она имела отношение лишь отчасти). В случае же с Федей она и вовсе была чиста, а потому могла прорабатывать Раймонду с незамутненной совестью.

Проработки эти велись по телефону, потому что тетка, панически избегающая учреждений, относящихся к смерти, то есть поликлиник, больниц и даже роддомов (мудро прозревая общую кровеносную систему созидания и разрушения), не делала исключения и для больницы имени Нахимсона. Когда на больничную койку угождал кто-нибудь из ближайшей родни — старики-родители, супруг, сын Корнелий, — она интенсивней обычного принималась обзванивать оставшихся на воле и в относительном здравии, чтобы тут же, с ходу, не дав абоненту вякнуть «алё», великолепно артикулируя, доложить, что «имела еще ту ночь», что перед глазами прыгают белые зайчики, а моча опять какого-то не свойственного ей, и даже не входящего в природный спектр, цвета.

Иными словами, Раймонда, то и дело нарушая строгий постельный режим, кошкой прошмыгивала на лестничную площадку, где у телефона-автомата, всякий раз надеясь на другое, кое-как выслушивала родительское наставление, долженствующее, видимо, компенсировать родительское отсутствие.

Родительницу Раймонда ненавидела. Но в больнице было так уж невесело без Феди, а он исчез, и Раймонда все думала, что, быть может, он позвонит Гертруде Борисовне. Родительницу она всегда называла именно так — по имени-отчеству, со всем ехидством, на которое только была способна, и рада была бы не слышать про нее вовсе, но больничные впечатления, даже для терпеливой Раймонды, были из такого тошнотворного ряда, что про переезд Гертруды Борисовны с видом на Исаакиевский собор она слушала разинув рот, то и дело прося новых подробностей.

— Вот блядь! — вскрикивала она восхищенно. — А дальше что было?

Удивить Раймонду я не могла: все шло по обычному сценарию. Но ей интересен был сам процесс говорения, соучастие, и она очень остро чувствовала смешное.

— А у меня тут тоже, знаешь… анекдот. Пошли мы ночью с Танькой — ну ты видела, ходит тут из той палаты, — пошли, значит, на черную лестницу покурить… Только ты никому!! Поняла? И вот, значит, выходим мы на черную лестницу, а там тьма — мать честная! Мы на ощупь… Чувствую: каталка. Дай, думаю, сяду… — Раймонда беззвучно хихикает в кулак, будто давится. — А там… Ой, чувствую, чего-то положено… — Она заходится в кашле, быстро сплевывая в платок кровавую мокроту. — А там… Ой, не могу! — Раймонда хватается за живот. — Сейчас уписаюсь! А там — этот… — Она роняет лоб, заходясь беззвучным смехом.

— Покойник, что ли?

— Точно! Этот, жмурик. Мать честная! Я думала — у меня разрыв сердца будет! Я их боюсь — до смерти!!

Кто-то там, за белыми облаками, с аптекарскими весами, с золотыми часами, тот, кто точнехонько отпускает каждому из нас света и тьмы, снова доказал свое могущество и справедливость, демонстрируя равновесие устроенного им миропорядка. Короче говоря, на другой день утром с Раймондой случился обширный инфаркт легкого — а вечером явился душегубец Федя.

Я пришла после Феди и о подробностях инфаркта (от боли Раймонда рванулась к открытому окну) узнала от медсестер.

Для Раймонды вечернее впечатление совершенно перекрыло утреннее, затмило его — и уничтожило. Ее лицо сияло смущением, как это бывает с очень счастливыми, с отвыкшими от счастья.

— Ты карандаш мне для век принесла? — строго шевеля синими губами, спросила она вошедшую дочь.

— Одной ногой в могиле, а все бы ей веки мазать, — строго ответствовала дочь и протянула карандаш.

Раймонда, не мешкая, схватила его, тут же намуслила и, попеременно щурясь и таращась, принялась безжалостно очерчивать границы глаза.

Дочь вышла красивей Раймонды: высокая, холодная, голливудского образца кинодива, точней, исполненная безупречно стерильного очарования существ, сверкающих на этикетках колготок и мыла. Ей не перепало и капельки Монькиной удали; она постоянно мерзла, была трезва, рассудительна, не способна к восторгам; боясь заразиться, мыла руки по двадцать раз на час и — за вычетом визгливого пафоса — во многом повторила характер бабки, которую презирала. На мать она во всех смыслах смотрела сверху вниз и была к ней брезгливо-снисходительна, раздражаясь только двумя ее особенностями: талантом без конца обмирать, кидаясь на всякую мужскую шею, и неспособностью одеться со вкусом. Она стыдилась матери и, знакомясь с молодыми людьми, всегда врала, что та заведует рестораном.

В этот период, в больнице имени Нахимсона, тело Раймонды стало именно таким, каким я боялась его увидеть. Отеки практически не сходили; бесчисленные лекарства вступили в сложные, непредсказуемые взаимодействия, и весь механизм жизни в этом теле нарушился уже как будто необратимо. Про операцию никто не заговаривал, все сроки были проворонены. Первой забыла об операции Раймонда. Она, как всегда, надеялась на авось и, кроме того, понимала, что операция продлила бы ее больничное заточение, а она рвалась выскочить побыстрей.

На воле было много дел. На воле гулял Федя. (Они как-то не совпали по фазе: когда на воле гуляла Раймонда — мотал срок Федя). Не зная наверняка, что ждет каждого из них, но по-кошачьи предчувствуя, что ничего хорошего, Раймонда рвалась поймать свой мимолетный, может быть, последний шанс.

Чтобы отвлечь ее от мыслей о Феде (который сгинул снова) и дать иллюзию перспективы, я однажды распекла ее почем зря. Я втолковывала, что в ее возрасте, в ее положении следует ориентироваться не на уголовника, а на человека солидного, положительного — пусть и женатого, но надежного, доброго и порядочного во всех отношениях.

Раймонда слушала с большим удовольствием. Потом взглянула на меня и спокойно сказала:

— Кому же я нужна — такой инвалид?

— Что значит инвалид, — вскинулась я, — ты же поправишься! А потом, ты думаешь, мужики, что ли, не старятся, не болеют? Да, у них вон в тридцать лет у каждого — лысина, хондроз, геморрой, куча других болячек!..

— А с геморроем нам и самим не надо, — заявила Раймонда.

— Нам надо молодых, здоровеньких, желательно с хорошей фигурой.

Она потешно изобразила сладостное мечтание — и вдруг добавила, что у нее ничего нет уже два месяца, и назавтра ей вызвали гинеколога.

Передо мной лежало отечное, синюшное, полуразрушенное тело с окончательно сломанным механизмом движения всех соков. Было непонятно, каким образом в нем еще сохранилось дыхание.

— Как ты думаешь, почему это дело прекратилось? — с любопытством спросила Раймонда.

Я не успела придумать ничего лучшего: наверное, из-за гормонов… Потом сильно напряглась — и протолкнула:

— А может, ты забеременела?

— Вот и я так думаю, — ублаженно откликнулась Раймонда. — Сто лет ничего не случалось, я думала, совсем уж заглохло… А с этим Федей — не могло не случиться!