Изменить стиль страницы

Раймонда (спохватываясь). Нет, минуточку, духовные связи — это ладно, это я против не имею. А ты мне скажи: вот он сейчас — три месяца со мной живет, а с ней пять лет не живет — может он с ней в постель лечь? Как ты думаешь?

Рассказчица. Ну хоть бы и лег — что с того? Ведь существуют…

Монолог заглушает классическая музыка.

Не к телу надо ревновать, а к душе!

Некоторая пауза.

Раймонда (охотно кивая). Ну а в постель с ней ляжет? Как ты думаешь?

Долгая пауза. Пристально смотрят друг на друга.

Рассказчица. Конечно, нет.

Раймонда (оживляясь, облегченно). Вот и я так думаю! Я как женщина его удовлетворяю — во! (Ребром ладони по горлу). У меня с этим — полный порядок!

А между тем со всем остальным порядка не было. Быстренько выяснилось, что у Глеба очень больные глаза, и ему нельзя поднимать тяжелое, и ему нельзя больше водить машину, и нельзя нервничать, ну и выпивать тоже нельзя. Последние два запрета он с Раймондой игнорировал совместно. Официально они так и не зарегистрировались, и причиной тому было подспудно набежавшее нежелание Глеба, которое Раймонда, конечно, выдавала за свое:

— Я же не девочка. Оно мне надо, как лысому гребенка.

Не исключено, судьба давала понять, что причитающиеся по прейскуранту радости она Раймонде уже отпустила, причем авансом (распишитесь, пожалуйста), а теперь наступал период прогрессивных налогов и, может быть, жесточайших штрафов.

Глеб, наверное, тяготел к одному типу женщин. Не знаю, обладала ли его бывшая жена такой же, как Раймонда, непритязательностью к радостям жизни, но, говорят, она была не дура выпить и тоже тяжко болела. Оба эти ее свойства, вероятно, и были причиной того, что Глеб, зрение которого все ухудшалось, зачастил в бывшую семью, и хотя ему запрещено было подымать тяжелое и расстраиваться, он там, видно, только этим и занимался.

Раймонда уже не работала в баре. Она практически вообще не работала, потому что то и дело садилась на больничный. У нее усугубились одышка, отеки ног, кровохарканье, и все это она относила на счет нервов, которые Глеб ей изматывал своими визитами к бывшей жене. Она считала, что поправится сразу, как только он прекратит это делать.

Врачи считали иначе. Нашелся даже хирург, полковник Военно-медицинской академии, который предложил Раймонде вшить в сердце искусственные клапаны. Я до сих пор не понимаю, где она его встретила. (Раймонда совершенно не жаловала учреждения медицины, и все ее свидания с эскулапами проходили у нее же на дому по схеме: «скорая» — участковый — больничный). Конечно, в поликлинике было интересно: блестящие инструменты, научные приборы, душевные женщины в очереди, — но Раймонда боялась загреметь оттуда в больницу, оставя Глеба наедине с размышлениями, какую из жен он жалеет больше. Поэтому я даже думаю, что хирург сам нашел Раймонду. В жизни так бывает: троллейбус падает с плотины в водохранилище, но в ту же самую секунду пробегает мимо мастер спорта по подводному плаванию, многократный чемпион мира — и вообще хороший, нравственный человек; он спасает двадцать пассажиров.

Идея клапанов Раймонде понравилась. Плеснув на полковника синим взглядом, она ответствовала, что подумает, — но не прочь, если бы он полечил ее сердце иным способом. Полковник сделал вид, что не понял, однако невольно щегольнул: «Квэ медикамэнта нон санат, эа феррум санат — что не лечат лекарства, то лечит железо, я имею в виду скальпель». До него так и не дошло, что Раймонду просто занимал весь этот красивый разговор про американские клапаны, похожие (полковник показал) на шарики для коктейля, а вдобавок разглядывание его широких полковничьих плеч, и вообще она была глубоко погружена в пес ее знает какие мечтания, не имеющие ничего общего с операционным столом.

На прощание она записала его служебный телефончик.

У Гертруды Борисовны происходило очередное новоселье. В этот раз ее окна выходили на памятник Лермонтову. В подтексте следовало прочесть, что для приличного человека это совсем не маловажно.

Со временем страх, гнавший тетку с квартиры на квартиру, стал настигать ее в новом жилище все быстрей, быстрей, почти мгновенно, и она понялá, что носит его с собой, в себе, и, по всей видимости, выход этому страху можно дать, только распахнув на публичное обозрение все створки своего организма.

— О! Вот сейчас какая-то слизь выходит! — громко вела она прямую трансляцию из туалета. — А сейчас газы пошли… Как ты думаешь, что все это такое?

Подобно космонавту, совершающему длительный полет на орбите, тетка непрерывно вела устный бортовой журнал состояния своего нездоровья.

— Ты знаешь, сейчас где-то слева от пупка кольнуло, — бывали ее самые первые слова в телефонной трубке, — а потом сразу отрыжка — все воздухом, воздухом… Как ты думаешь, что бы это значило? — Не дожидаясь ответа, она мужественно заключала: — Видимо, печень дает нагрузку на сердце.

Она обычно вставала в семь часов, потому что надо было готовить еду. Подкаблучник Арнольд Аронович послушно плелся на рынок, где брал все самое свежее, самое лучшее: черешню зимой, картошку весной, осенью — раннюю клубнику каких-то противоположных широт; в продуктовом магазине он, всякий раз тихо радуясь законодательно укрепленной неуязвимости, неторопливо осаживал раскаленную добела очередь, а потом еще добирал заказы по своей инвалидной книжечке; пенсии обоих были мизерные, жили вечно в долг, но холодильник и подоконник ежедневно были забиты какими-то развратными тортами с розовыми, будуарного вида украшениями из крема, органы чувств беспрестанно эпатировались какой-нибудь бужениной, или заливным судачком, или ломтиком телятины с грибами и помидорами — все это могло уживаться в одной миске с манной кашей и кусками селедки, ибо эстетической стороне тетка в данном вопросе предпочитала пользу в таком виде, как она ее переменчиво понимала (то есть отковыривала от всего помаленьку и, страдальчески морщась, выплевывала); в конце дня все это выбрасывалось на помойку: Арнольду Ароновичу действительно ничего этого есть было нельзя из-за строжайшей диеты; тетке нельзя было, потому что она так считала и потому что боялась отравиться (ни одно из лекарств она не принимала тоже); пудель ничего не ел, так как был перекормлен и желал бы поделиться не только с дюжиной пуделей, но, может быть, даже с собаками других пород.

Итак, вечером весь этот раблезианский провиант, из-за своей реликтовости похожий скорей на бутафорию, отправлялся прямым ходом на помойку; утром начиналось все сначала, а в промежутках тетка обзванивала знакомых, начиная разговор со слов «меня целый день шатало, и моча была синеватого цвета», одалживала деньги и совершала обмен.

Сочетая птичью беспечность с кошачьей живучестью, Раймонда сама подобрала для себя наиболее, как ей казалось, подходящее лекарство. Она, попросту говоря, познакомилась с бывшей женой Глеба, и, поняв, что та совершенно не секс-бомба, успокоилась. Правда, та жена походила-таки на бомбу, но иного рода, по болезни: она страдала тяжелым циррозом печени, и оттого жидкости в животе ее скопилось так много, что сама она напоминала беременную на восьмом месяце (вызвав вначале сильные подозрения Раймонды), и она не могла спать лежа, потому что задыхалась, и оттого спала сидя.

Все это Раймонда выпалила мне, как только я вошла, — нет, точнее, после того, как повертела у меня перед носом своей короткопалой пятерней с обгрызенными до мяса ногтями:

— Как тебе лак? Говорят, последний писк.

Лак был дешевый, яркий, в излюбленной Монькой индюшачьей гамме, пальцы были тоже, как обычно, сплошь в заусеницах.