Изменить стиль страницы

Его часто мучила нога — открывалась рана, но Костромин стоически переносил это, и о физических недомоганиях профессора на кафедре никто, кроме Васильцова, не знал.

Несмотря на больную ногу, Константин Прокопьевич любил дальние прогулки. Вероятно, в ходьбе мысль его работала напряженнее. Даже в небольшой комнате, примыкающей к кабинету заведующего кафедрой, он умудрялся прохаживаться, при этом тонкие морщины — от вскинутых ко лбу бровей — врезались глубже. В такие минуты ему не мешали рыкание профессора Борщева, шуточки присяжного весельчака Геннадия Рукасова, дым от трубки молчаливого Макара Подгорного. Он взбирался на какие-то внутренние кручи мысли, и все окружающее для него отодвигалось, исчезало, он только месил пальцами кусочек пластилина: то нежно, то задумчиво, то ожесточенно впиваясь в него ногтями.

Лекции Костромина отличались научной строгостью и образностью, отточенностью фраз и ясной аргументацией. Теоремы и термины представали не разрозненно, а как нечто цельное: замечания, делаемые профессором по ходу доказательства, относились и к современным методам, как он любил говорить, «на всем глобусе».

— Это счастье — быть математиком! — внушал он студентам. — Чем дальше, тем больше математика станет необходима биологии и химии, философии и физике. Мы призваны оплодотворить технические науки методами «чистой» математики, и тогда можно будет «поймать муху на луне». У Гомера лотофаги, поедатели лотосов, узнав их вкус, никогда не могли от них отказаться. Так и человек, прильнувший к математике, навек привязывается к ней. От математических исследований надо идти к прикладным задачам, от них — к математике. Это не прагматизм, а веление жизни. Нам надо приносить максимальную пользу развитию инженерного дела, конструкторам — в этом тоже сила математики. Разве может королева Абстракции повернуться спиной к жизни? Как прав Ньютон, говоря: «Не знаю, чем я могу казаться миру, но сам себе я кажусь только мальчиком, играющим на морском берегу, в то время как великий океан истины расстилается передо мной неисследованным».

Костромин не был традиционным типом того рассеянного чудака-профессора из старых пьес, что кладет в кипяток часы, а сам сосредоточенно смотрит на яйцо в руке, выжидая нужные для варки минуты.

Максим не однажды думал, что истинный талант всегда многогранен, и, вероятно, сила такого таланта именно в разносторонности интересов и знаний. Константин Прокопьевич говорил о сердце как проводнике ритмических сокращений, о желании составить дифференциальные уравнения для импульса, проходящего по нерву: показать, как распределяется электрозаряд; призывал к работе на стыке с физикой, небесной механикой. А в последнее время увлекся теорией потенциала, уверяя, что здесь следует использовать «некоторые понятия, родственные обобщенному интегрированию». Но Костромин продолжал свои поиски и в области гармонического анализа, в теории прогнозирования, математического решения проблем получения информации о природе…

Разнообразие его интересов шло не от разбросанности, поверхностности, а от ощущения силы. Он до предела был наполнен идеями, и студенты, посмеиваясь, почтительно говорили, что часть их еще упрятана и в его знаменитом портфеле. Профессорский портфель был действительно знаменит. Если он одиноко стоял на подоконнике или столе, все знали, чей это. Изрядно потертый, разбухший, портфель всегда до отказа был набит книгами, журналами, рукописями, скорее походил на вместительный чемодан.

* * *

В квартире Спинджаров Васильцовым выделили отдельную комнату, однако очень скоро Сусанна Семеновна дала почувствовать зятечку, что он нахлебник, примак, плебей, которого приютили в этих хоромах из милости. В общем, она оказалась тривиальной тещей, о каких Максим не однажды читал и книгах, слышал в анекдотах. Его сдержанность, покладистость Сусанна Семеновна приняла по-своему и уже пыталась помыкать им, как и мужем, диктовать, что ему следует делать, а что категорически запрещено.

И Дору и себя надо было спасать. Максим начал настаивать на переезде в общежитие. Может быть, там, предоставленная самой себе, Дора проникнется полной ответственностью за семью, а они будут располагать пусть скромным, но собственным бюджетом.

Бюджет действительно был не ахти какой: аспирантская стипендия, инвалидская пенсия, да еще Максим подрабатывал, до полуночи проверяя письменные работы заочников областной средней школы. Маловато, но жить все же можно было.

Сусанна Семеновна, сверкая сильно подкрашенными глазами, холодно заявила, что никуда свое дитя не отпустит. Роман Денисович простодушно удивился:

— Чем вам здесь плохо?

Но Дора и на этот раз проявила характер — ей просто любопытно было испробовать самостоятельность.

— Поживем, мама, в общежитии, Максиму скоро дадут квартиру.

Взяв с собой одеяла, подушки, электрическую печку, кастрюльки и прочее, Васильцовы отбыли. Им определили неплохую комнату, метров двадцати, в центре города, и они на первых порах зажили ладно.

Дора, насколько умела, любила своего мужа. Она гордилась его военным прошлым, многого ждала от его будущего. В разговоре с подругами то и дело говорила: «Максим сказал… Максим не одобрит…»

Быстро установив непритязательность мужа в еде, Дора особенно не утруждала себя приготовлением обедов. Максим вполне довольствовался гречневой кашей и жареной картошкой.

Предпочитая носить гимнастерку, он почти освободил Дору от стирки, что мог, делал сам.

Несмотря на все его протесты, величественная Сусанна Семеновна то приносила кошелки с продуктами, то деньги, делая все это так, чтобы дочь поняла: «Вот цена вашей независимости». Наконец Максим взбунтовался и категорически потребовал прекратить приношения. Дора обещала, но стала все принимать тайно. Вскоре в ее характере начали проявляться капризность, взбалмошность, граничащая с неуважением.

Она старалась даже в пустяках настоять на своем: пойти только той улицей, какой ей хотелось, включить радио, не считаясь с тем, что оно мешает Максиму работать.

Он избегал ссор, ненужных споров, многое объяснял беременностью Доры. Но было и такое, что его шокировало.

— Пойди в профком, тебе должны, как инвалиду войны, дать отдельную квартиру, — требовала Дора.

Максим возражал:

— Что я инвалид, там хорошо знают и без, моего прихода. Есть очередь… Другие…

Дора раздраженно отметала этот довод:

— Мне нет дела до других!.. У тебя семья, не будь лопухом… Позвони в горком… — И смотрела с острой неприязнью: — Мне отвратительна твоя неприспособленность!

* * *

Дочка у них родилась темноглазая, здоровенькая. Еще в роддоме заявив, что сейчас потребуется особый уход, Сусанна Семеновна повезла Дору и внучку к себе. Максим не возражал. Действительно, в их общежитии должного ухода не обеспечишь.

Дочку они назвали Юленькой, и видел ее Максим реже, чем хотелось бы, — каждый приход в дом Спинджаров был для него непрост. Да и дважды за последнее время он снова попадал с остеомиелитом в госпиталь и в конце концов вынужден был взять академический отпуск.

Дора после родов пополнела, расцвела еще краше прежнего, материнство по-новому осветило ее смуглое лицо.

О возвращении в общежитие не было речи и через полгода, и через год. Сусанна Семеновна теперь смотрела на зятя еще более сурово-отчужденным взглядом гостиничного администратора, у которого надоедливый командировочный пытается получить место; взгляд поверх головы, непреклонный голос, дающий понять, что беседа бессмысленна.

Максим однажды все же сказал, что их семье лучше построить свою жизнь самостоятельно. Сусанна Семеновна все тем же невыразительным и непреклонным тоном гостиничного администратора спросила:

— Вы хотите погубить ребенка?

— Почему же погубить, — как можно спокойнее возразил он, — девочку можно определить в ясли, рядом с нами.

Но здесь и Дора возвысила голос:

— Они там бесконечно болеют! Никуда не отдам Юленьку?