Лиля нервничает, но успевает отметить, что на Белых затрапезное платье («жалость вызвать хочет»), а на секретаре парткома — преподавательнице Жигулиной — кожанка. Гладкие волосы ее зачесаны по-мужски («как во времена военного коммунизма»).
Жигулиной лет под сорок, лицо у нее словно со старинной картины: строгие, аскетичные глаза, темные дуги бровей. И имя древнее — Агния.
На фронте она была заместителем командира полка по хозяйственной части. Вернувшись с войны, узнала, что муж, работавший в тылу, уехал с молодой женщиной, предоставив Агнии заботу о двух сыновьях-подростках.
— …Прошу не курить, — хрипловатым голосом потребовала Жигулина, развязывая тесемки папки с персональным делом коммуниста Горбанева. — К нам поступило заявление от учительницы Елизаветы Агафоновны Белых. — Жигулина извлекла из папки длинную узкую бумагу и зачитала ее. — У вас есть какие-нибудь добавления, товарищ Белых?
Елизавета встала. Веки у нее косого разреза, как у курицы, и она недоверчиво поглядывала вбок. Вдруг глаза ее наполнились слезами.
— Я надеюсь на вашу защиту, — обратилась она к Жигулиной, сложив руки перед собой, — помогите сохранить семью… У нас с Тарасом много общего… Ребенок нуждается в отцовской ласке… Я сама росла полусиротой, знаю, что это… Моральный облик товарища Горбанева высокий… Просто он запутался, попал в сети… А любит меня… вот, — Белых достала из кошелька письмо, присланное ей Тарасом с фронта, и прочитала вслух строки из него.
Прижав письмо к груди, патетически закончила:
— Я ему все прощу!
Лиля посмотрела с возмущением: «Она простит! Сделала ему столько подлостей и простит!» Но цитата из письма ее задела.
— Внесите ясность, — холодно обратилась Жигулина к Горбаневу.
Лицо Тараса стало смертельно бледным:
— Я Елизавету не люблю. Письмо это написано мной непродуманно… А расписался потому, что она обещала вскоре развестись. Новожилова ни в чем не виновата. Она не знала о фиктивном браке.
— Люблю, не люблю! — взорвалась Жигулина. — У вас есть дочка, и о ней прежде всего следует думать. Ну, а вы, Новожилова, что изволите сказать?
Лиле было и горько и стыдно. Гордость ее уязвляло такое разбирательство, такое обращение к ней. Но как-то надо было выручать Тараса, ему могут покалечить жизнь. Вероятно, лучше всего взять вину на себя. Новожилова гордо вскинула голову:
— Изволю… Я люблю его, а любовь не судят! — с вызовом сказала она.
Все в комнате зашевелились, повернулись к Новожиловой: кто смотрел с любопытством, кто осуждающе. Иронически глядел Вартанов, с ненавистью — Белых, только Тарас опустил голову еще ниже.
— Разве можно, — продолжала Лиля, — заставить человека жить с нелюбимой? Брак без любви — это безнравственно.
Жигулина с острой неприязнью смотрела на девицу, позволяющую себе поучать их вместо того, чтобы виниться. Ишь, развесила локоны до плеч, надела вышитое платье, понасовала вату на плечах. Вот такие хищницы…
— Этой морали набрались вы, оставшись на оккупированной территории? — зло спросила Жигулина.
— Нет, я этой морали у Энгельса набралась… А что касается оставшихся на оккупированной территории, то на ней, и это должно быть вам известно лучше моего, оказалось, не по своей вине, восемьдесят миллионов. Так всем им будете выражать недоверие, всех подозревать в перерождении, забрасывать грязью?
Красивое лицо Жигулиной покрылось красными пятнами. Она и сама почувствовала, что допустила бестактность, отнеслась к этой девчонке предвзято. Та ее просто раздражала. Но, желая оставаться справедливой, Жигулина уже мягче сказала:
— Я так не думаю обо всех. Что касается вашей роли в истории, которую мы сейчас разбираем, то, полагаю, товарищи члены парткома, правильным будет, если этим сначала займется комсомольская группа и там решат, что нравственно, а что безнравственно.
Члены парткома согласились.
— Товарищ Горбанев, — обратилась она к Тарасу, и в ее голосе прозвучал металл, — вы, надеюсь, немедленно заберете свое непродуманное заявление из суда?
— Заберу, — едва слышно, покорно пообещал Тарас и стал противен Лиле. Разве поступил бы так Максим Иванович?
— Тогда, — удовлетворенно кивнула Жигулина, — мы ограничимся выговором за неискренность.
И с этим все согласились.
Елизавета шагала на вокзал легкой, летящей походкой. «Ничего, — думала она торжествующе, — приползешь ко мне как миленький. Еще будешь молить, чтобы приняла… Эта Лилька — „нравственно-безнравственно“… Надо написать письмо и в ее комсомольскую организацию… Благородная нашлась…»
…Жигулина возвращалась домой медленно. У нее нестерпимо болела голова, казалось, налилась свинцом. Черт возьми, на какие склоки приходится тратить время. Но разве это склоки? Общество обязано защищать свою чистоту, ограждать себя от распутства, — бороться за семью… Хотя Белых не вызывает ни симпатии, ни доверия. И что это за способ — вот таким образом возвращать себе мужа… Ну, а если вдруг вспыхивает любовь? И этот случай у Новожиловой и Горбанева? Никаких «вдруг» и «вспыхивает»! Все это — грани бытового разложения. А если положиться на самотек — стихия легкомыслия прорвет дамбы, захлестнет…
Печально шла одна пустынной улицей Лиля. «Кто дал вам право, — мысленно опрашивала она, — вламываться вот так в душу? Разве можно силком соединить Тараса с Елизаветой?»
Лиля остановилась: а если можно? И потом, он, видно, совсем не думает о ее переживаниях, гордости… Только о себе… Никогда не утешит… Что это? Черствость? Эгоизм? Конечно, она покривила душой, сказав, что любит его… Но, может быть, это еще придет?
…Вартанов ехал в переполненном, сильно раскачивающемся трамвае, держась за брезентовые поручни. Шапка пирожком делала Леона солиднее и старше. «Комсорга в группе Новожиловой, — сердито думал он, — надо менять. Либерал Петухов ни к черту не годится! Все тянет с персональным делом Новожиловой, одно твердит: „Она хорошая комсомолка“. А эта „хорошая комсомолка“ работала на врагов, а теперь влезла в чужую семью. Букетик!»
Глава девятая
Чем ближе узнавал Максим Константина Прокопьевича, тем большим уважением проникался к нему. Чувство Максима к Костромину стало походить на сыновнее — рано лишившись отца, он теперь словно бы восполнял то, что прежде не было дано ему жизнью. Но и преклонялся перед человеком кристальной порядочности, незаурядного ума, бесконечно преданного науке, ничего не ждущего от нее для себя лично.
По цельности своей натуры этот беспартийный профессор напоминал Максиму дивизионного комиссара Новожилова: та же внутренняя сила, те же неколебимые нравственные устои, чурание крикливости, показных действий. К любому общественному поручению относился он очень серьезно, на открытых партийных собраниях выступал редко, но всегда предельно честно. Васильцов с готовностью дал бы ему рекомендацию в партию, однако не счел возможным сделать профессору такое предложение.
Костромин родился в семье мелкого служащего конторы фабриканта Асмолова, рос, судя по его рассказам, мечтательным, худеньким мальчиком. Паралич ног после дифтерии на время приковал ребенка к постели, и он много читал… Потом болезнь отступила. В реальном училище Костя писал превосходные сочинения по литературе и был равнодушен к математике. Но в пятом классе в нем проснулся острый интерес к… астрономии и размышлениям о жизни. Как-то на окраине Ростова он стоял у глинистого обрыва и вдруг подумал: «Вот это и есть конец света?» Но сразу же возникла и другая мысль: «А за этим концом есть новый конец».
Потом началось увлечение историей. И только в седьмом классе В жизнь Костромина ворвалась математика, когда на контрольной он совершенно неординарно решил задачу и почувствовал вкус поиска, прелесть открытия.
Жизнь не щадила Костромина: рано умерли родители, погибли при гитлеровской бомбежке жена, сын, и теперь Константин Прокопьевич жил с очень преданной ему сестрой Серафимой, оставшейся, из-за волчанки на лице, старой девой.