— Кто уродил тебя, уродина? — кричал тот, которого только несколько часов назад она держала за руку и жалела до слез, а теперь вот он стоит рядом и смеется гадко, и прикладывает к голове указательные пальцы торчком, изображая черта, изображая ее, Робин.

Страшная ярость на ту, которая «уродила», накатывала на девочку тогда, и по ночам, не справляясь с этой яростью, она вскакивала с постели и начинала топтать и пинать воображаемое тело беременной матери своей...

— Так тебе, так тебе, не хочу родиться, не хочу родиться... — пока не приходили воспитатели и не поили водой, заставляя сглатывать и маленькие, желтые успокоительные капсулы.

В своем отрешении от людей Робин была беспощадна. Беспощадна — и к другим, и к себе. Тот внешний изъян, увечье, который отвращал от нее каждого, кто хоть однажды взглянул ей в глаза, она сделала своим орудием, своей секирой, рубящей направо и налево любой зародыш сострадания или сочувствия. Выйдя из сиротского приюта, она поселилась в туннеле и зарабатывала попрошайничанием денег у прохожих на улице.

— Подайте на хлеб несчастной сироте, жертве вьетнамской войны...

И многие подавали, бросали мелочь в металлическую кружку и торопились отойти, забыть побыстрее неэстетическое зрелище, так неожиданно зацепившее совесть и породившее внезапное нерациональное чувство вины. Робин шипела вслед и подающим, и проходящим мимо: «Свиньи поганые, мертвецы ходячие...».

Жертва зла постепенно становилась его прямым воплощением. И как само зло, безудержно стремилась к своему завершению. Не через глухую ярость и пассивное отчуждение, а через действие и преступление. Преступить значило прервать последнюю связь с миром условностей и правил, оказаться еще при жизни — по ту сторону. К тому же появилось и средство. Цель, мишень — Ванесса с ее чистым лицом и вечно каким-то скорбящим, плачущим взглядом. Этот взгляд выражал то, что Робин не выносила больше всего в людях — прощение, то, чего ей самой никогда не удалось испытать.

И вот настал час, когда в жестоком луче, окончательно ослепившем, однажды сошлось и сокрушилось все — неприятие жизни, предательство родителей, немилосердное детство, многолетний страх и противостояние миру, и осталось лишь одно животное ощущение острого и жалящего, как былая боль, лезвия только что приобретенного в возмещение прежнего ножа, скрытого в потайном кармане куртки, — и она не вошла, а ворвалась в бокс, и сдернув икону Богородицы со стены рядом с Нессиной кроватью, начала неистово топтать святой Лик, и Магда, оказавшаяся рядом, не раздумывая, бросилась к ней, пытаясь остановить, оттолкнуть, но первый удар пришелся в живот, а второй — в шею; и Несса, недосидевшая до конца рабочий день, в тревожном предчувствии уже бежала по коридору ночлежки и с порога с криком на коленях поползла на помощь подруге, но не успела, не доползла: что-то яркое юркнуло перед лицом, и в одно мгновение кровь залила глаза, и обильная, бордовая темь сглотнула сознание.

Глава 34Смысл жизни

— Вы слышали о покушении на двух в женской ночлежке?

— Нет. А что произошло?

— Поножовщина. Одну насмерть сразу же на месте, другая — пока жива, но в критическом состоянии...

— Какой ужас! А в газетах ничего об этом не было...

— А зачем о бездомных в газетах? Кому это интересно? Вот если бы в Голливуде убийство. Такое вмиг продается. А здесь — простые смертные, серые люди. Никакой интриги...

Из разговора пассажиров сабвея.

И все же одна русская газета напечатала заметку о случившемся в приюте для бездомных. Напечатала, прежде всего, потому, что в историю была замешана женщина, предположительно, русского происхождения.

Монахиня матушка Агафия услышала о трагическом происшествии от прихожан. Она тут же по телефону связалась с редактором газеты, узнала адрес больницы, где находилась оставшаяся в живых пострадавшая, и через несколько часов уже была в дороге. Старенькая «Хонда» неслась по хайвэю без натуги и особых усилий до тех пор, пока не начал моросить мокрый снег с северным ветром в обнимку — одна из последних схваток зимы, выносившей уже почти до срока зародыш весны. Матушка снизила скорость. Не в первый раз она ехала в Нью-Йорк по зову сердца и по роду своего служения. Но это был особый случай, хотя, наверное, каждый случай — особый. И все же рассказ о нападении в ночлежке на верующих женщин, и сам конфликт, возникший, по словам журналистки, именно из-за иконы Богородицы, задел за живое. Причастность к тому, что уже произошло и что еще произойдет со всеми, кто вольно или невольно оказался вовлеченным в немыслимое побоище, вела ее. Она думала о погибшей. Ничего не зная о ней, любила ее и молилась об отошедшей душе. Человеческий подвиг ради веры — всегда загадка. Но загадка только для того, кто опирается на видимый и осязаемый мир. Для тех же, кто прикоснулся к высшему, порыв во имя его — естествен, как дыхание. И снова, в который раз, матушка Агафия спрашивала себя, способна ли сама на такой рывок, когда нет времени для размышлений и следуешь одному лишь единственному импульсу — импульсу веры. Не подведет ли этот импульс, выстраданный годами молитв? Не сработает ли исподтишка инстинкт самосохранения?

Выходит, несовершенна ее вера, если мучается такими вопросами и до сих пор не уверена. Да и что совершенно, пока на земле? Но для нее это — не оправдание. Для сомнений монахини не должно быть оправданий. «Помоги, Господи! — прошептала она и мысленно перекрестилась. — Бог ведет и ведает. Придет минута — и не оставит».

Снег окреп и повалил тяжелыми косыми стрелами, и на ближайшей придорожной станции пришлось съехать. Монахиня припарковалась рядом с павильоном, где располагалось все, что только может понадобиться путнику в дороге, — закусочные, туалеты, уютные лавочки со всякой всячиной, начиная с шоколада и кончая спортивной экипировкой. Людей в павильоне было немного — мало кто решается путешествовать в межсезонье: американцы вообще очень чувствительны к непогоде и даже небольшой снегопад называют штормом. Но матушке, выросшей в России, помнятся и не такие заносы — и ничего: народ, как обычно, занимается своими делами, не впадая в панику, а даже, наоборот, по-детски радуясь снегу, особенно первому. Она и сама маленькой девочкой любила зиму и ликовала, когда, чтобы убирать завалы во дворе и огороде, весь дом вставал спозаранку. У отца была большая лопата, у мамы — поменьше, а у маленькой Любаши — еще меньше, совсем, как в сказке о трех медведях.

Матушка Агафия взяла в кафе чаю и села у окна, согревая руки о горячий бумажный стакан, погружаясь в тепло и воспоминания. Даже подъезды к павильону уже замело, а небо все сыпало и сыпало сизовато-белую пушистую пыль.

Тогда ведь тоже была в разгаре зима, когда она чуть не попала под поезд. Железная дорога проходила совсем недалеко от поселка. И дети постарше, невзирая на строгие запреты, любили играть там. Что-то тянуло их туда, какая-то романтика и неосознанное чувство опасности. Или, может, мечта о городах, больших и чудесных, казалась более близкой именно на железнодорожных путях, соединяющих детскую фантазию с реальностью. В тот день подростки взяли с собой и шестилетнюю Любу. Так получилось, что и родители недосмотрели. И она, довольная, подражая другим, тоже ходила по шпалам, считая перекладины, или садилась на рельсы верхом и, трогая языком холодную металлическую поверхность и чуть пугаясь, приходила в восторг от того, как мгновенно язык прилипал к железу и жгуче горел и напрягался, и не отрывался, а потом, наконец, отрывался и оказывался снова во рту, но существовал какое-то время инородным и чужим предметом, пока окончательно не осваивался со своим прежним местом и предназначением.

Матушка вспомнила ясно, отчетливо, хотя больше тридцати лет прошло с того дня, как внезапно тогда рельса загудела утяжеляющимся гулом и настоящий страх, какой иногда приходил ночью, в темноте, или в детских снах, охватил ее. Оглянувшись, она увидела, как из-за поворота уже выворачивал поезд и несся на всех парах с развевающейся седой бородой и мордой чудовища. Она хотела прыгнуть в сторону, рванулась, но правая нога застряла в ямке под шпалой. Во всю жизнь ей не забыть ту пронзительную внезапную боль и тот ужас, какой испытала ребенком в минуту, когда что-то громадное и жуткое с надрывным грохотом и треском остановилось всего в нескольких метрах, не забыть и лица человека с красными глазами, грязного, напуганного, как и она, подбежавшего к ней и поднявшего ее на руки, а потом уже ничего не помнила, ушло сознание, и так пролежала в коме два месяца (только иногда сквозь плотную пурпурную пелену беспамятства размыто проявлялся где-то вдалеке страдальческий образ матери).