— Я поеду с вами. Если вы все еще не против, — попросила Ванесса. — Спасибо за приглашение.

— Господа благодарите, не меня, милая.

— Спасибо Господу, — прошептала Несса. — Благодарю Тебя, Господи, — повторила про себя.

Она уже очень устала и от разговора, и от пережитых эмоций, и сон, на этот раз более ровный, сморил ее.

* * *

Через три дня Ванессу, действительно, выписали. Перед выпиской в палату пришли подруги по приюту. Сидели рядышком, помалкивали, Даяна плакала. Матушка Агафия повязала Ванессе платок: до сих пор ни разу не взглянула Несса в зеркало, лишь при выходе из госпиталя мельком увидела в стеклянной мутной двери чужое, словно напуганное приведение, свое собственное отражение, и отпрянула в мгновенном шоке, но в следующую секунду шагнула дальше, опустив глаза.

«Хонда» была припаркована на больничном дворе. Женщины прощались, неуклюже обнимали отъезжающих. «Не забывай, Несса!».

Как можно забыть! Странное, апокрифическое свойство памяти, преломляющей прошлое в косых углах своей безостановочно вращающейся призмы, не даст забыть. То всплывет одно, то другое — и каждый раз с новым внезапным значением. Однако за физической изнанкой событий, глубже, в самой прозрачной сердцевине, мучительно угадывается нечто более важное, чрезвычайно последовательное и неутомимое, то, что видится особенно хорошо на расстоянии времени — усилие душ, вечно стремящихся к любви. Как творилась она, исподволь и негромко, в низкопробной американской ночлежке между совершенно разными, с виду чужими, не имеющими ничего общего ни в биографиях, ни в образе мыслей женщин и соединяла несоединимое? Сколько раз потом она возвращалась в тот приют, в нашу комнату, пытаясь восстановить каждую реплику, каждый разговор и каждую минуту молчания, и проявить в сознании (как на снимках храмов иногда проявляется неизвестно откуда взявшееся розовое облако) это неосознанное движение к добру; так в детстве бежала спозаранку в еще сонный сад и впивалась взглядом в набухшие почки на ветках яблонь, с трепетом ожидая мгновения первого цветения.Дорога пошла вверх. Показались крутые, скалистые бока предгорий, обтянутые предохранительной железной сеткой, в зените — солнце, набирающее накал, расправляющее крылья. Крылатое солнце — таким оно виделось ей в полетах во сне и наяву. Именно здесь хотелось бы ей находиться в эту минуту, и нигде больше, на узком заднем сиденье матушкиного автомобиля, в ее же компании, с этим же видом за окном, с этими же размягченными мыслями, как будто кто-то сжалился наконец и стер их острые, царапающие сердце грани. Хотя бы на этот день. Хотя бы на этот час...

Только к вечеру прибыли в поселок с низкими, разбросанными домиками (непритязание простоты вопреки адской надменности небоскребов), на окраине которого расположился небольшой монастырь с двумя часовенками, отделенный от дороги аллеей нагих, молодых кленов. Примерно в километре от монастыря — матушкино жилье — низкая постройка с маленьким двориком и трехступенчатым крыльцом, в точности таким же, как и крыльцо дедова дома, будто рубил их один и тот же бессмертный и вездесущий плотник в разное время и на разных концах шара. Слева от входной двери — кладовая с продовольствием, в тесной прихожей — магазинчик с иконами на полках, книгами, рукоделием и несколько снимков на стенах в рамках. На одной из них — синий купол храма, пламенной стрелой уходящий в темнеющее небо, и там вершиной срастающийся с яркой звездой — в самой точке соприкосновения земного с небесным.

В крошечной комнате, предназначенной, вероятно, для паломников или случайных гостей, а теперь для Ванессы — полупусто (узкая кровать, столик с ночником в виде свечи, две деревянные вешалки на большом гвозде), прохладно, но странно уютно, большей частью из-за ситцевой, в мелкий голубой цветочек, собранной в две волнистые полосы занавески на окне, выходящем во двор: не отделаться от чувства, что все это было уже в ее жизни, давно, в некогда естественном, неискусном бытии, предшествующем неестественному, искусственному и нещадно отвергнутому временем, обстоятельствами и собственной волей.

Первые несколько дней пролетели быстро, потому что много спала, отходя от наркоза, лекарств, дурных снов и видений — да было ли все то? Весь тот ужас и то зло? Да погибла ли Магда или только посетил кошмар, который вот сейчас, если выйти на улицу и вдохнуть глубоко, вмиг улетучится, рассыплется в прах в звенящем спасительным бессмертием воздухе. И она вышла, зажмурившись от бьющей струи горной, пьяной свежести вперемежку с влажным запахом земли. Такого она не ощущала давно. Не асфальт под ногами, а земля-матушка. И матушка Агафия идет навстречу, возвратившись с Литургии, по-прежнему покойно улыбаясь.

— Как вы себя чувствуете, Ванесса?

— Мне лучше. Спасибо вам. Кажется, я проспала вечность.

— Ну вечность у вас еще впереди... Вы, наверное, голодны? За эти дни почти ничего не ели. Пойдемте со мной. Я вас познакомлю кое с кем. Мы как раз обедать собрались.

И пошла, прихрамывая, впереди.

Еще три монахини трапезничали с матушкой Агафьей и новой ее подопечной — гречанка матушка Рафаэлла, австралийка матушка Констанция и матушка Ольга, более десяти лет как приехавшая из Сербии. После молитв и поклонов сидели молча, каждая погруженная в себя, словно возвратились из далекого путешествия и теперь осмысливали самые драгоценные его моменты и впечатления.

А потом, постепенно осваиваясь с текущим временем, говорили о хозяйстве, повседневных заботах, о монастырской ферме с немногочисленными ее обитателями, козе Чите, корове Джойс и двух ее новорожденных телятах, один из которых страдал отсутствием аппетита и тем самым доставлял много хлопот, о пасечных делах, о ремонте ульев и прошлогодних болезнях пчел, но все это как-то тихо, без натуги, с мягкой, спокойной радостью.

Ванесса смотрела во все глаза, не отрываясь, давно не встречала она такой прекрасной простоты. Лицо монахини — особенное женское лицо — красота, возведенная в степень молитв: прозрачная кожа, не знающая макияжа, веки, оттененные синевой ночных бдений, и тепло изнутри, в каждой черточке — чистота честности — посрамление страстям. Такое лицо нужно заслужить. Оно, как награда, в ежедневной борьбе с помыслами. Интересно, с какими демонами им пришлось воевать? И пришлось ли? Да в каждой ли женщине идет борьба? Боролась ли Ева с собой прежде, чем нарушила запрет и произнесла: «Вкусите и станете...» по коварной подсказке лукавого? Так Васса рассказывала и плакала тогда, но не были понятны ее слезы, а теперь — понятны. Теперь вот и самой хочется плакать о первой из нас, хотя сначала о себе, о том, что сама натворила. Грехи нам по наследству достались. Хоть и каялась Ева потом всю жизнь, если ни рук не посмела открыть, спрятанных в одеждах, ни глаз поднять, ни самочинно коснуться Христа, нисшедшего во ад для спасения праведников, но, моля, ждала, пока Он первый обратится к ней и вызволит. И все же... что было бы, если бы она сразу, в день разоблачения греха взяла вину на себя и не указала на змия? Могло ли человечество из-за одного только ее раскаяния пойти в другую сторону? И если могло, тогда не покатилось бы так страшно по земле колесо смерти...

— Несса, вам надо. Вы после болезни, — угощала матушка Агафия, подкладывая в ее тарелку вареную картофелину с зеленью.

Все-таки необыкновенный у нее взгляд — нет в нем ни вопросительных, ни восклицательных знаков, ни пространных многоточий, ни порывистых тире, лишь кроткая точка в конце предложения. А что в самом предложении? «Я не знаю, Бог знает». И все. Конец метаниям, сомнениям и мятежу. Вот с кем нужно говорить о смысле и бессмыслице жизни. Жаль, что матушка не очень разговорчива, сама никогда не начнет, а только слушает, да осторожно, подбирая слова, отвечает. Конечно, не в интеллекте здесь дело: поутру заглянула Ванесса как-то в матушкину келью — раскладушка, тумбочка, похожая на ту, что у нее самой была в ночлежке, а остальное — книги, книги, открыла одну, и с первых же страниц двинулась душа и полетела, оставив далеко позади беспомощную, «образованную» мысль: