Изменить стиль страницы

Людовик сжал руки и тяжело дышал.

— Выздоровеет Анна? — поспешно спросил он, желая и безумно боясь услышать ответ.

Неккер посмотрел на него с состраданием:

— Быть может, — сказал он.

В дверь постучали. Король сердито поднял голову. Но Оливер уже бросился к выходу:

— Кто там?

— Гонец от старшего камерария ее величества со спешным донесением.

Оливер распахнул дверь, вырвал из волосатой, дрожащей от усталости руки посланца пергаментный свиток и подал его королю. Тот медленно и серьезно взломал печати. Во время чтения ни один мускул в лице его не дрогнул. Но Оливер заметил, как блестят его глаза, и радостно улыбнулся. Людовик обернулся и долго глядел на Оливера.

— Ты не ошибся, друг. Дофин родился и будет жить, ее величество вне опасности. Король может радоваться.

Он встал и подошел к окну.

— Как зазеленело все кругом, — сказал он, а затем, изменившимся голосом: — Итак, у нас есть теперь дофин. Ты говорил, Оливер, что он необходим. Только через двадцать лет он сможет доказать, достоин ли он своих предков и своего сана, а сумеет ли он стать необходимым — это будет видно лет через тридцать, не раньше. Необходимы только мы с тобой — от этого я не отступлю. И я все так же жажду жить.

Неккер, стоя позади него, покачал головой.

— Государь, дофин всего несколько часов прожил на этой зеленеющей земле, а вы уже ненавидите его. Радость отца светилась в ваших глазах лишь столько мгновений, сколько у вас пальцев на руке. Государь, государь!

— Ах, Оливер, — жаловался Людовик, — как трудно королю быть христианином! Видишь ли, я бы, конечно, любил его, но ведь он родился для того, чтобы заменить меня. Таково проклятие, тяготеющее на королях; ненавидеть старших сыновей или бояться их. Я бы полюбил его, если бы его рождение не приговаривало меня к смерти, если бы я не должен был умереть, Оливер. И я честно скажу тебе все, потому что ты все должен знать: моя краткая радость не была радостью отца; то было богохульство, друг мой!..

Он умолк и откинул голову назад, словно прислушивался к каким-то еле внятным звукам. Потом шепнул:

— Брат, дальше скажи ты сам вместо меня.

Теплота его голоса тронула Оливера.

— …и радость по поводу того, что «мои чары», как вы это называете, победили, — докончил он. Король казался взволнованным.

— И это еще не все, Оливер! Моя греховная, страстная надежда простирается дальше!

Неккер побледнел.

— Этого я не смею произнести, — тихо ответил он.

— Таких вещей не говорят, государь!

Но Людовик резко обернулся, весь красный, с горящими глазами:

— А я смею произнести! — вскричал он. — Чары, вызывающие к жизни, могут побороть и смерть!

Оливер отступил несколько шагов назад и печально потупился.

— Но мы еще по сю сторону рубежа, — горестно шепнул он. — Государь, разве не вы только что были жалким страдающим человеком?

Король медленно поник головой. Страдание вновь напомнило о себе.

— Я и сейчас несчастен и беспомощен, — простонал он. — Я ведь не тороплюсь подойти к рубежу. А то, что ты сказал про Анну, — это правда?

— Правда, — мягко ответил Неккер и глянул в глаза королю. — И спасибо вам, государь, что вы не назвали сегодня того, другого имени, мысль о котором мне безмерно тяжела. Потому что я охотнее стану биться против Великого Врага, чем служить ему. Дайте мне срок подумать о судьбе вашего брата, государь.

Людовик быстро подошел и поцеловал его в лоб.

— Да, брат мой, — сказал он растроганно, — я не хочу теперь думать о смерти, хотя бы и о чужой.

Оливер отправился к Анне. Он шел неверным шагом, часто останавливаясь, задумываясь. — Разве я не ближе к роковому рубежу, чем он, — говорил Оливер сам себе, — разве мне не видны последние повороты и извивы пути! Так зачем же я не бегу к цели и не влеку его за собою! Зачем иду я все тише, крадучись, как сейчас, и заставляю его идти в ногу со мною, и изливаю на нас всех полную меру страдания? Неужто я люблю в нем человека больше, чем короля? Ибо ведь это любовь — защищать, охранять человека и его душу от тягот королевского долга. Или все это — надлом, раздвоение, которое теперь карает и меня и его? — Оливер расхохотался. — И вы думаете, государь, отречься от человека и человечности? И вы думаете, это легко! Государь, я поведаю вам мою тайну, ее завещал мне отец: я люблю людей, потому что они мне причиняют боль, а я им. Вот, государь, что я принес с собою к вам в замок! Я — дьявол, но дьявол гуманный, и без человечности нам трудно будет жить. Государь, великое одиночество и Великий Враг бесчеловечны! Вы, государь, сильней меня в борьбе, а я сильнее вас в поражении…

Анна медленно угасала. Она почти все время спала, но в минуты бодрствования ясность и окрыленность ее мысли были поразительны; у нее ничего не болело, она даже не особенно тосковала. Она нашла себе новую странную радость: тихое, детское, почти потустороннее любование собственной красотой. Медленно действующий яд точил ее изнутри, не разъедая наружной оболочки; лихорадочная желтизна мало-помалу прошла, кожа стала теперь прозрачно-матовой, как слоновая кость. Лицо ее было необъяснимо покойно и прелестно; дыхания смерти не было на нем, но в чертах уже светилось что-то неземное, отчего смягчился овал, исчезли скорбные линии в углах рта, и ясный чистый лоб сиял невыразимо нежно над обведенными синевой глазами. У ее постели стояли зеркала. В нише окна, перед мягким креслом, стоял столик с зеркалом. И жизнь ее протекала между постелью и нишей. Просыпаясь, она тихо, внимательно, блаженно гляделась в зеркало. При этом она не поднимала головы, не двигалась, она смотрела на себя, как смотрят на картину, и погружалась в сонную глубь собственных глаз. Потом она тихо звала Даниеля Барта или своих служанок; они вели ее к окну. Анна бросала короткий, отчужденный взгляд на зеленеющий ландшафт и уже снова искала глазами свое отражение в зеркале, такое бесконечно знакомое и радующее; иной раз она пробовала изобразить перед зеркалом то легкую улыбку, то легкую грусть, но скоро уставала, засыпала и видела во сне саму себя. Она мало говорила и мало обращала внимания на окружающее. Служанки часто не знали, слышит ли она, когда с ней разговаривают. Она, однако, все слышала, только не отвечала: не стоит труда, казалось ей. Разговаривала она только с преданным, заботливым, неуклюжим Даниелем Бартом. А когда к ней приходил мейстер, она часто изумляла его остротою, находчивостью и полетом своего ума.

Она спала в кресле у окна, когда вошел Оливер. Он тихонько сел на табурете у ее ног и загляделся на нее. Голова Анны покоилась на слегка приподнятом плече, из полураскрытых губ вылетало короткое, чуть прерывистое дыхание. Опущенные ресницы отбрасывали до середины щеки легкую, полукруглую тень. Лицо было совершенно покойно, руки были мирно сложены на коленях. Но вот на губах ее заиграла улыбка, и она прошептала, еще не раскрыв глаз:

— Оливер…

Неккер наклонился и поцеловал ее руку. Она легко вздохнула, довольная как дитя и сказала:

— Дай мне зеркало.

Оливер подал ей зеркало; она поднесла его к лицу, провела пальцами левой руки по бровям и внимательно себя оглядела.

— Почему король теперь не хочет меня видеть? — неожиданно спросила она. — Мне уже не нужно больше белиться и румяниться, и я его не разочарую.

Он изумленно глядел ей в глаза.

— Откуда у тебя эта мысль, Анна? — спросил Оливер в напряженном ожидании.

Она положила руку на зеркало, словно желая, чтобы отражение не мешало ей сосредоточиться, закрыла и вновь раскрыла глаза, потом взглянула на него.

— Мне сдается, Оливер, что эта мысль идет от тебя, что ты ее сюда принес.

Голос ее тоже изменился: он стал слабее и тоньше, в нем появился легкий серебристый звон. Он был пленителен, этот голос, как прежде улыбка. «Или же, — тут глаза Оливера смягчились и потеплели, — или же прежняя улыбка Анны была теперь в звуке голоса».

Когда она произнесла последние слова, лицо ее было неподвижно, и тем не менее слова эти были сказаны с улыбкой, с еле заметной, бесконечно сладостной вибрацией радости в тоне. В ее голосе словно переливались те золотые искорки, которые прежде вспыхивали в глазах, когда она, бывало, улыбалась.