Изменить стиль страницы

Оливер посмотрел на ее слишком высокий, с залысинами, лоб.

— Король не может не убивать, — прошептал он, — но вот тот седой человек поистине кроток, поистине добр и не помышляет о братоубийстве. Людовик не знает, что беседует сейчас с осужденным.

Шарлотта в ужасе подняла на него глаза.

— А кто же знает об этом, мессир? — вымолвила она трясущимися губами. Глаза Неккера были печальны.

— Вы, всемилостивейшая государыня, да я.

Руки Шарлотты вспорхнули с колен как испуганные птицы, затем молитвенно сомкнулись.

— Господи, спаси и помилуй и благослави вашу великую душу, мессир, — набожно проговорила она.

Оливер улыбнулся с бесконечной болью и промолчал. Королева глядела на него задумчивыми, ищущими глазами.

— Долго ли он еще будет хорошим человеком? — вдруг спросила она.

— До тех пор, покуда любит, оставаясь чистым.

— Анна… — еле внятно шепнула Шарлотта, и плечи ее поднялись. Оливер закрыл глаза, словно и ему звук этого имени причинял боль.

— До тех пор, покуда больная жива, — пробормотал он.

— А как долго она проживет?

Неккер провел рукой по лбу и загляделся вдаль.

— Тут порочный круг, — дал он странный ответ; — она будет жить, пока он будет хорошим человеком.

Королева быстро оглянулась, наклонилась к стоящему перед ней Неккеру и приникла губами к его руке. Оливер слегка вздрогнул, но не устыдил ее никаким внешним признаком изумления или самодовольства.

Король взглядывал на Неккера как-то беспокойно и неуверенно, в особенности когда Оливер разговаривал с Карлом Гиеньским. Однако ни о чем его не спрашивал, не высказывал никаких подозрений или дурных предчувствий. Оливер, замечавший хмурый взор Людовика, смотрел ему прямо в глаза со спокойным, безмятежным видом человека, которому нечего скрывать. Тогда Людовик опускал голову. Во время прощального пира, заданного в честь гостей, Неккер был кравчим при особах короля и герцога Гиеньского. В течение всего вечера Людовик не мог, по-видимому, избавиться от тайного волнения; он был молчаливей и задумчивей, чем обычно в таких торжественных случаях; как-то напряженно, почти скорбно сложились губы, а взор часто и подолгу останавливался на веселом и довольном лице брата. Внезапно Людовик поднял голову, охваченный мрачным подозрением; он увидел, что Неккер стоит за спиной Карла и пристально глядит на его затылок потемневшим, немигающим взором. Герцог Гиеньский поднял бокал, только что наполненный кравчим. У короля пресекся голос от охватившего его ужаса. Он мог лишь бессмысленно вытянуть руку по направлению к брату.

— За ваше здоровье, государь, — провозгласил Карл, не понявши жеста короля.

— Постой! — сказал, тяжко дыша, король и тут же, заставив себя улыбнуться, схватил бокал брата и протянул ему свой. — Постой, любезный брат, обменяемся кубками и выпьем с тобой за счастливое будущее!

Герцог Гиеньский польщенно улыбнулся и выпил из золотого кубка короля. Король обхватил рукой чужой бокал и пронизывающим взором посмотрел на Неккера. Оливер ответил спокойным, слегка удивленным взглядом. Людовик покраснел и выпил. Потом он раздумчиво провел рукой по лбу.

— Оставьте себе мой кубок, братец, — молвил он с добротой, — а я ваш сохраню на память. На память о том часе, когда я мыслил и чувствовал воистину по-братски. Не правда ли, Карл, я сегодня говорю необычные слова?

— Вы всегда относились ко мне по-братски, — сказал герцог Гиеньский, боязливо и со стесненным дыханием взглядывая на д’Юрфэ. Людовик скорбно поднял брови.

— О нет, Карл, — тихо сказал он, — ни я, ни ты никогда не были друг другу братьями. У всякого человека — у старого человека в особенности — бывают минуты, когда он мыслит только добро, а зла не помнит и не разумеет. Я хотел бы верить, что переживаю такую великую минуту. Хотел бы верить, что и я могу быть братом. От тебя, Карл, от тебя одного зависит теперь мир и покой в нашем доме и нашей стране. Да будет мир, милый брат!

Он ощутил на себе взгляд Оливера и поднял голову. Светившееся в глазах Неккера безмерное сострадание его поразило. Он печально улыбнулся в ответ. За что ты меня жалеешь? — говорила эта улыбка. Неккер отвернулся.

Принц Карл извивался от страха как угорь на сковородке. Полная растерянность овладела им. Неужто все это опять ловушка, мучительно стучало в его мозгу; неужто он опять подъезжает ко мне с подвохами? Что ему от меня нужно и как мне спастись?

— Я всегда был вам братом, государь, — проговорил он, запинаясь, — и всегда останусь таковым. Но…

Тут и д’Юрфэ беспокойно заерзал на месте.

— В силу политической позиции, занимаемой монсеньором, он вынужден будет обдумать вопрос о своих династических правах, — сказал д’Юрфэ не без замешательства, — но он обещает вам, государь, лояльно учесть все мыслимые гарантии.

Король сильно побледнел и сжал губы. Он молча, с невыразимым презрением посмотрел на одного, затем на другого. Потом поднял взор на Оливера и увидел его глаза, исполненные сострадания. Но ничего больше он в них не мог разглядеть. Он и в себе не находил никакой иной мысли, ни суровости, ни вспышки гнева, порождающей репрессии. Он ничего не ощущал, кроме усталости и горечи и стремления не думать о том, что было, о том, что будет. Он перевел разговор на другую тему, говорил и слушал безразличные вещи. Он не смотрел больше на кравчего. Но сердце его не переставало сжиматься всякий раз, как он взглядывал на посеревшее лицо брата.

— Как вы себя чувствуете? — вдруг спросил он.

— Я чувствую себя превосходно, ваше величество.

Дней через восемь по возвращении в свою резиденцию Ла-Рошель принц Карл стал жаловаться на тяжесть во всем теле и на колотье в области сердца. Вскоре он уснул странным непробудным сном. После сорока восьми часов сна наступила внезапная смерть от паралича сердца, причем врачам не удалось ни на одно мгновение привести герцога в сознание. Д’Юрфэ подозревал, что Карл был отравлен, но вскрытие не подтвердило его предположений; не было обнаружено ни малейших следов какого-либо известного тогдашней медицине яда и ни малейшего признака воспаления в каком-либо из органов.

Когда король услышал весть о смерти брата, он остался необычайно спокоен и тотчас же отдал необходимые распоряжения для занятия Гиени войсками и для присоединения ее к коронным землям. Даже Неккер не мог заметить в нем никакой перемены, ни малейшего дрожания в голосе; только лицо было как будто бледнее обыкновенного, да щеки словно обвисли больше, чем всегда. Зато лихорадочное кипение мысли под бледным лбом Людовика ничуть не соответствовало внешнему спокойствию его и сдержанности. В течение всего дня король ничего не говорил Оливеру. Но вечером, оставшись в кабинете с ним наедине, король долго молча боролся с обуревавшими его чувствами. Оливер не мешал ему.

— Хорошо ли это, — тихо, с огромным усилием подыскивая слова, спросил король, — хорошо ли, что совесть моя отделилась от меня?

Неккер не отвечал. С тех пор как он положил яблоко, пропитанное таинственным препаратом из экзотических ядов и алколоидов на тарелку Карла и увидел, как оно было съедено, все мысли его и чувства, испытанные дотоле, — любовь к королю, сострадание, жертвенность, самоотречение, — застыли в нем, слежались в ледяной ком, распространяя по всему телу смертный холод и боль. То не было раскаяние или сознание вины, нет; был лишь страх перед одиночеством, ибо с той минуты он перешагнул за рубеж и был теперь один, совсем один, без короля — нет, был теперь сам королем, без Людовика, без человека. Он тосковал в этом одиночестве, но крепко-накрепко запретил себе высказывать тоску, чтобы не отравить Людовику его земного человеческого счастья и чтобы тот мог по-прежнему считать себя невиновным в смерти брата.

Оливер молчал. Молчал, потому что боялся ослабеть и позвать Людовика к себе, за роковую черту.

— Хорошо ли это? — повторил Людовик. — Разве на мне нет вины?

— На вас нет вины, государь, — поспешно и настойчиво произнес Оливер. Король медленно покачал головой.