Возможно, не только великодушный и отважный Айвенго, не только леденящие сердце схватки между Черным рыцарем и коварным Брианом де Буагильбером притягивали нас. Что до меня, то я еще не знал, что там такое читают, а мне уже казалось величайлим счастьем — вытянувшись на животе и подперев кулаком подбородок, смотреть вблизи на эту девочку с налитым, загорелым армянским личиком в нежном персиковом пушке, на ее прикрытые густейшими ресницами глаза, которые делались еще черней и огромней из-за бросаемой ресницами тени... Смотреть — и слышать мягкий, с завораживающими придыханиями голос, произносящий каждое слово так, будто все, о чем говорилось в книге, она видела в этот момент перед собой... А потом их было уже не разделить — вальтер-скоттовский роман и эту девочку, не помню, как ее звали, я буду ее называть, как и тогда называл про себя — Ревеккой, по имени одной из героинь романа, как две капли воды, казалось мне, похожей на нее... Себя же... Себе, понятно, я представлялся не иначе как Айвенго.

Впервые я увидел ее на рыбнице, когда мы вышли в открытое море. А может быть и раньше, когда мы еще плыли по Волге, причаливая по пути к небольшим рыбацким поселкам вроде «Трудфронта». Как бы там ни было, помню, что в море, сидя с дедом на корме, я втихомолку меч-тал, что вот-вот над нами появятся фашистские самолеты, завяжется бой... Не ясно, какую именно роль отводил я себе в этом бою, но роль эта, хотя и довольно туманная, существовала. Поскольку лишь благодаря ей мог я обратить на себя внимание необычайно красивой девочки из соседнего с нашим трюма. Привлечь ее внимание к себе иным образом, даже просто заставить взглянуть в свою сторону было для меня недостижимым делом, поскольку она была не только красива и, следовательно, заносчива,— она была еще и старше, меня на три-четыре года и едва появлялась на палубе, как все наши мальчишки и девчонки так и роились вокруг, и смешили ее, и сами смеялись, и так и заглядывали ей в рот...

Мы плыли курсом на Гурьев, хотя еще две недели назад не думали, что снова превратимся в беженцев, точнее — эвакуированных, тогда в самом ходу было это квакающее словцо. Немцы между тем уже подступали к Сталинграду, рвались на Кавказ, в степи за Астраханью шли земляные работы. Там рыли окопы, сооружали противотанковые рвы, наши знакомые, возвращаясь в город, показывали мозоли на непривычных к лопате руках и вполголоса сообщали стишок из немецкой листовки, сброшенной с самолета:

Дамочки,

не ройте ямочки,

все равно наши таночки

перейдут ваши ямочки...

Но все прочно надеялись на что-то, сейчас мне и самому не понять — на что...

Незадолго перед тем однажды утром мы увидели напротив нашего дома вереницу телег, растянувшихся вдоль Канавы. Повозки были забиты узлами, сундуками, корзинами и разным домашним скарбом. На них где сидя, где лежа дремали дети, женщины, закутанные в платки старухи. Между возов, разминая ноги, вразвалку прохаживались угрюмого вида жилистые старики и хмурые, не по годам степенные подростки.

— Сбегай узнай, кто это,— сказала мама.

Я узнал. Это были беженцы с Кубани. На своих скрипучих возах и телегах они проделали путь в сотни километров, одолели безводную степь, пока добрались до Астрахани. У всех были черные от солнца, спекшиеся, как бы усохшие лица..

Кубанцы стали выпрягать лошадей и волов, раскладывать на берегу костры, чтобы сварить еду и помыться. За водой они ходили к нам и в соседние дворы — в эту пору вода в Канаве загнивала и никуда не годилась.

Мы, ребята, смотрели на кубанцев, особенно на своих сверстников, с завистливым уважением.

— Надо их на ночь к нам пригласить,— сказала мама.— Пускай отдохнут, отоспятся, приведут себя в порядок...

Я обрадовался. Но бабушка недовольно повела плечом:

— Сколько народа мы можем к себе впустить?.. И вообще — мало ли что... Ведь совершенно чужие люди...

Мама так и вспыхнула:

— Чужие?.. Они все бросили, все потеряли. А ты... Как ты можешь так говорить!..

К вечеру на Канаву отправились мы втроем — бабушка, дед и я. С той же целью в табор к беженцам приходили многие, так что на ночевку всех кубанцев разобрали по квартирам, только несколько человек остались охранять полов, лошадей и повозки с поклажей.

Мы с дедом раздули на террасе наш вместительный самовар с орлёными медалями на медных боках. Бабушка, стыдясь, должно быть, давешнего спора, вынула из буфета и редких случаях подаваемые на стол чашки с нежно отсвечивающими на тонком фарфоре китайчатами и китаяночками в длинных халатах. Мама упросила одну из женщин, с малышом на руках, взять у нее кусок душистого туалетного мыла, чудом сохранившийся с довоенных времен.

Вечером, за чаем, кубанцы рассказывали, как они спасались от немцев, как ехали ночами по степи, днем опасной, со всех сторон открытой для обстрела с воздуха. Мы слушали — и никому из нас не приходило в голову, что вот-вот и мы покинем этот дом с раскидистой, захлестнувшей балкон акацией, эту комнату с высокими, светлыми потолками, эти кровати с блескучими шариками на спинках, этот сладостно пахнущий отцовскими книгами двустворчатый шкаф,— что все это мы покинем и вольемся в поток беженцев, устремившийся на восток...

В конце августа в городе была объявлена эвакуация. Нам повезло. Близкая наша родственница работала на рыбоконсервном комбинате имени Микояна, ей удалось включить нас в список своей семьи. По эвакуационному листу нам выдали на дорогу двадцать банок консервов (половина — мясных, половина — рыбных) и пуд хлеба — на четверых.

Перед тем, как решиться окончательно, мы спорили: ехать — не ехать. «Ехать — бог знает как, бог знает куда... Разве она выдержит?»— тайком от мамы вздыхала бабушка. Но и оставаться, зная, как расправляются фашисты с мирным населением... «Для них я прежде всего — жена командира Красной Армии,— на любые уговоры отвечала мама.— Одного этого достаточно, чтобы нас всех повесили на первом телеграфном столбе!» Она и слышать ничего не хотела — ехать и ехать! И страшно возбуждалась, если ей возражали. Я чувствовал, что думала она при этом в первую очередь обо мне. Спасти меня — это было для нее чем-то вроде обета перед то ли живым, то ли уже мертвым отцом.

И мы поехали...

Мне запомнилась моторная рыбница с названием-номером «49» (вторая, идущая в паре с нашей, называлась «Микоян»), выстланный камышовой циновкой трюм, сооруженная для матери постель поверх чемоданов и перетянутых веревкой тюков.

Отчаливали мы под утро. Меня разбудил топот над головой, раскатистые голоса матросов, доносящиеся с палубы. В трюме у нас тоже никто не спал. Пассажиры, днем, до погрузки, большей частью еще незнакомые друг с другом, сейчас, в едва рассеиваемой тусклым фонарем полутьме, разговаривали отчего-то вполголоса и с таким доверием выкладывали душу, словно были друзьями много лет. Я накинул пальто и поднялся по лесенке наверх. Корпус рыбницы подрагивал, из ее нутра доносилось мерное машинное гуденье. Небо начинало светлеть, светлела,и вода в реке, словно ее разбавили молоком. Зычными короткими гудками перекликались юркие баркасы. Похожие на черных жуков, буксиры с приглушенными красными огоньками на мачте тянули длинные неуклюжие баржи. Нависая горой над нашим суденышком, проплывали мимо грузовые пароходы, взбивая густую пену плицами колес. Все было для меня странным, непривычным — и эта непрерывающаяся даже ночью жизнь реки, и голоса гудков, и свежий, сырой ветер, пахнущий рыбой и смоленым канатом. Но самым удивительным казался мне на фоне бледного, с легкой прозеленью неба четкий, словно вырезанный ножницами из плотной черной бумаги, силуэт города. Я родился и подолгу жил в этом городе, но впервые увидел его как будто лишь сейчас, когда предстояло с ним расстаться... И потом, когда мы плыли вдоль бесконечной цепочки причалов, грузовых дебаркадеров, пароходов, баркасов и лодок, и дальше, когда берег уже очистился от частого леса мачт и беспорядочных строений, когда он, пустынный и низкий, как бы отчеркнутый по линейке, стал разворачиваться перед нами, отступая все дальше и дальше назад, очертания старинной крепости с ее стройной, вознесенной высоко над городом колокольней и мощными, похожими на богатырские шлемы куполами собора долго преследовали нас, паря между белесой водой и блекло-голубым небом. Я стоял на палубе, пока не продрог. Тогда я отправился к себе в трюм наверстывать недоспанное.