...Впоследствии нашей карте предстояло испытать на себе немало сотрясавших мир перемен, однако первой на моей памяти была эта линия, от руки проведенная у Бреста. Она одна разделяла теперь — нас и фашистов. Только это казалось мне существенным — фашисты, а испанские ли, немецкие, итальянские — все равно... И вот фашисты, те самые, которым на другом конце Европы бросали гордое: «Они не пройдут!»— а они все-таки прошли, прошли...— эти фашисты, со своими свастиками, стальными, приплюснутыми касками, своими пушками, танками, своими «юнкерсами» и «мессершмиттами» придвинулись, стали по ту сторону карандашной линии, а мы — по эту...

Но там, где мы, «по эту» сторону, — такой распахивался простор, такие спокойные, зеленые пространства раскидывались и к северу, и к югу, и на восток, до самого Урала и за Урал, уже в совершеннейшую необозримость,—что там Гитлер, в самом-то деле, и вся его Германия, которую можно накрыть одним моим беретом!

А спустя год — хотя какое год, меньше!— я услышал скрежещущее слово «Дюнкерк». Нет сомнения, произносились тогда и «линия Мажино», и «Компьен», и другие слова, ставшие вдруг ходкими, но запомнилось мне именно это. Будто ворон железным, скрежещущим голосом его выкаркнул:— Дюн-керк...

В то лето, последнее, предвоенное, у нас в доме было особенно людно. Съезжались родные, знакомые родных, знакомые знакомых, наш дом походил на терем-теремок. Это мне нравилось. Гости что-то прибавляли к скучноватой, как подстриженная аллейка, ливадийской жизни, и каждый приезд, вначале напоминая неприятельское вторжение, оставлял после себя зависть и грусть.

Из наших гостей больше всех нравился мне отцовский друг детства,— высокий, красивый, по-спортивному сложенный и на самом деле спортсмен Александр Владимирович, или дядя Саша. Мы с утра уходили на море, и он учил меня плавать стилями «кроль» и «баттерфляй», а если я выдыхался, поддерживал на глубинке одной рукой. Он был подтянут, щеголеват и, в отличие от отца, носил по моде сшитые, картинно сидевшие на нем костюмы. Его лицо, светлоглазое, с уверенным разворотом широких скул, даже во сне, казалось, не переставало улыбаться такой открытой, ровной, обращенной сразу ко всему миру улыбкой, что невозможно было устоять и не улыбнуться в ответ.

Дядя Саша был инженером-строителем. И не зря он прокладывал канал Москва — Волга (голубая, окантованная маленькими острыми зубчиками полоска к северу, от Москвы!), не зря его имя мы прочитали потом в газете в списке награжденных! Его светлой инженерской голове представилось несуразным, как это мы вместо того, чтобы повесить на стену карту, ползаем по полу, желая уяснить, какие и где совершаются мировые события. Он прямо сказал об этом маме. Он удивился. И я удивился вслед за ним. А за мной удивился папа. Потому что мама ничего не стала объяснять, даже не заикнулась про уют... Она посмотрела на нас троих — и махнула рукой.

Что тут сыграло роль— что нас было трое, а она одна?.. Не знаю. Но мы не стали мешкать и выбрали для карты стену над моей кроватью.

Тут наша карта наконец заняла достойное место, и мы стали рассматривать ее как бы впервые. Ведь лишь, теперь оказалось возможным увидеть ее всю, целиком. И когда мы рассматривали ее — как бы впервые, всю

целиком — то ли отец, то ли Александр Владимирович выговорил это слово. И пока мы стояли, а мы долго стояли перед картой, мне показалось, что я все время слышу зловещее карканье:

— Дюн-керк... Дюн-керк...

— Позор,— сказал отец, ткнув своим коротким волосатым пальцем в безымянную точку на зеленом берегу-пролива Па-де-Кале. Там и точки не было, впрочем, это его палец как бы поставил точку на влажной, казалось, изумрудной траве-мураве.— Позор...— В его глухом голосе я не расслышал ни возмущения, ни даже упрека — была обескураженность, был стыд.— Триста тысяч,— сказал он.— Даже больше, чем триста. Они бежали. Грузились на суда, на шлюпки и бежали. Бросая оружие, танки, пушки — все бросая... Триста тысяч мужчин.

Триста тысяч мужчин... Это и в самом деле было немало. Это было так много, что я не мог даже вообразить — триста тысяч мужчин! К тому же англичан. Пока взрослые разговаривали, я пропустил перед собой всю блистательную, нескончаемую вереницу, в которой были и Билли Боне, и Робинзон, и капитан Флинт, и капитан Грант, и еще дюжина принцев и нищих, лордов и пиратов. Между ними встречались отъявленные, но все же чем-то милые сердцу мерзавцы, встречались отпетые негодяи... Но кого меж них не встречалось, так это трусов! Если нужно, все они умели погибать, не сходя с капитанского мостика, хладнокровно посасывая пенковую трубку... Что же случилось? Почему триста тысяч мужчин, англичан, с пенковыми трубками, драпали от фашистов?

Дюн-керк!..

Я следил за отцовской ладонью, скользившей по карте ребром, без усилия, к Парижу и за Париж. О славные булыжники парижских мостовых, из которых когда-то так весело, в одну ночь, складывали грозные баррикады! О Гаврош, идущий навстречу пулям с песенкой на устах!.. Подумать только — Париж сдался без боя, без единого выстрела!

Дюн-керк!..

Фландрия, гезы, Тиль, «пепел Клааса стучит в мое сердце...»

Дюн-керк!..

Они вели разговор, стоя перед картой, которая наконец-то висела на стене, и без труда любой город Европы на ней можно было указать пальцем, любую страну.

Хочешь — Голландию, хочешь — Австрию, хочешь — Норвегию, Данию... Все, все можно было на ней показать! Чем они и занимались, отец и Александр Владимирович, но радости, понятно, им это не доставляло. Потом они перекинулись к Чехословакии, Польше, к нашим границам и Пакту о ненападении. «Хотя и с фашистами,— объясняли они маме, которая как бы против желания к нам присоединилась,— хотя и с фашистами он заключен, все равно такой Пакт — не шутка, и Германия не решится, не посмеет...»

Это и для меня было ясно, что не посмеет. Мы ей — не Дания. И не герцогство Люксембург. И не Франция тоже. И не Англия с ее пенковыми трубками и Дюнкерком!.. Они к нам не сунутся, нет!.. Сверлил меня другой вопрос.

И я его задал, все-таки задал — про триста тысяч мужчин.

И Александр Владимирович стал вычерчивать на карте стрелы и линии, хотя и невидимые, но четкие, и с его инженерской точки зрения все выглядело просто и ясно: бельгийская армия капитулировала, немцы двинулись па Париж, англичане оказались прижатыми к морю, в мешке, в безвыходном положении.

— В безвыходном,— сказал он,— в совершенно безвыходном. С точки зрения военной стратегии...

Я его не слушал. Я все думал: а триста тысяч мужчин?..

И, наверное, он почувствовал, что я не слушаю, а думаю о чем-то своем. Наверное, он это заметил, а может быть, понял, что и ему самому кое-что не ясно, хотя как будто бы и ясно... И он помолчал, подумал, посмотрел — на карту, на меня, и еще — на окно, за которым близился вечер, садилось солнце и черепица на крышах казалась багровой в густых закатных лучах.

— Послушай,— сказал он, положив мне на голову свою ладонь, на голову и на лоб, как это делают врачи, когда хотят незаметно проверить температуру,— послушай,— и он улыбнулся своей светлой, открытой, добродушной улыбкой,— не слишком ли, а?.. Не слишком ли рано?.. Ты бы лучше пошел погулял.

В его голосе была укоризна, обращенная не ко мне, а скорее к моим родителям.

— Видишь ли,— сказал отец, перехватывая, как он умел, затаенный ход моих мыслей,— видишь ли, еще все впереди... Все только начинается...— Он вздохнул.— Но ты и правда — пойди погуляй.

- И я ушел.

А они остались — возле карты Европы...

Она теперь всегда была у нас на виду — великолепная, огромная карта, во всю стену. Под нею я засыпал каждую ночь и просыпался каждое утро. Я знал на ней массу таких названий, которые никому и в голову не приходили, например, город Фигиг. Каждый вечер, смыкая глаза, перед которыми маленькими буквами значилась эта надпись, я пытался представить себе таинственный, затерянный в северо-африканской пустыне город Фигиг, улицы, людей, которые ищут спасения от стоящего в зените солнца под ажурными листьями пальм... Я с закрытыми глазами мог показать Большой Западный Эрг или залив Сидра, а когда мне не спалось по ночам и светлая луна ложилась на карту, казалось, что я слышу, как на голубых скрипучих льдинах Земли Франца-Иосифа ревут белые медведи, как поют барханы Большого Нефуда, как о скалы Гибралтара бьется Средиземное море...