Стая черных галок поднялась с башни, закружилась — и прянула в поле... И снова — тишина, тишина до тонкой звени в ушах.

Я остановился на пригорке и стоял долго, опершись на палки, один,— передо мной лежали поля, покрытые снегом, в сероватой клубящейся дымке, кое-где пересеченные черными полосками леса. И мягкие, опадающие линии пологих холмов только подчеркивались нерешительной вертикалью видневшейся вдали церквушки. Покоем,— печальным, тяжелым, дремотным покоем веяло отовсюду, земля незаметно переходила в небо, и небо было таким же сумрачным, давящим, как земля. Чуждым рокотом врезался в это безмолвие проходивший где-то позади меня поезд, и после его короткого гудка еще глуше и тяжелее навалилась на меня тишина. Я закрыл глаза. Во мне уже не было привычного желания уехать, не было зависти к тем, кто, покачиваясь на полке, мчит сквозь эти леса, болота и поля,— куда мне ехать? И что такое — Арбат, на который звал меня Олег? Не та же ли равнина, не та же ли прячущаяся от себя самой тишина? Все сковало морозом, все скрыто снегом, на тысячи километров вокруг снег и лед, снег и лед,— в полях, городах, сердцах...

Пока я тут стою — наверное, в институте шумят, спорт, отчаянные головы штурмуют Жабрина, но разве растопишь эти лед и снег, разве расчистишь небо?..

Мне стало холодно, я повернул лыжи в обратную сторону — и, кажется, впервые съехал по спуску, не кувыркнувшись вниз. Под самым берегом я заметил черное пятно на льду. Я подъехал к нему. Это было маленькое, ладони в три озерко густой и темной воды. Прямо над ним, по отвесному склону, сбегал узенькой струйкой живой и юркий ручеек. Он даже ворчал негромко и озабоченно, касаясь крошечного водного лонца, и там, в его хлопотливом бурлящем устьице, кипели быстрые пузырьки.

На какой-то миг все посветлело вокруг меня и, двоясь и троясь сквозь слезы, не один, а множество родничков брызнули из земли мне навстречу. Я расставил пошире концы лыж, чтобы не задеть живое озерцо, и приник губaми к упругой струйке. Зубы ломило от холода, но я припадал к ней снова и снова, чувствуя, как странная, непостижимая надежда рождается во мне.

* * *

Был уже вечер, когда я добрался до общежития, и промерз я здорово, а на столе блестел горячий чайник и валялись остатки колбасы. Я жевал колбасу, обняв руками кружку с кипятком, и слушал, что — уже в десятый раз, наверное,— рассказывал Сергей ребятам. Он сидел у себя на койке, распаренный, красный от выпитого чая, с расстегнутым воротом, белозубо улыбаясь и восторженно похлопывая себя по ляжкам.

Все это я очень хорошо представлял себе сам — как они шли по городу, заполнив тротуар и оттесняя прохожих, и какие у всех были розовые, морозные, веселые и сердитые лица, и как им казалось, что они пройдут, если надо, хоть тысячу километров и сметут на своем пути тысячу преград... Но перед зданием, где находится редакция,— зданием с ампирным фасадом, эдакий пародийный провинциальный ампирчик, некогда служивший вящей славе какого-нибудь предводителя дворянства или вроде того,— здесь, у самого входа, они ощутили себя уже такими отчаянными, потоптались, уминая снег, посовещались вполголоса и выбрали делегацию — Сергея, Машеньку, Лену, Олю Чижик и еще двоих или троих для внушительности, и эта делегация, уже настороженно, робковато вошла в тот самый, так хорошо мне знакомый коридор хлопающими дверьми, стрекотом пишущих машинок людьми, снующими из кабинета в кабинет. Еще бы ведь все, кроме Сергея, попали сюда впервые.

Но Сергей спросил:— «А у кого текст с опровержением?» — и ему передали этот текст, и все почувствовали себя бойчее, отважнее, и он повел остальных к Жабрину, потому что все мы были уверены, то письмо не миновало Жабрина, с него и начинать...

— Ну, значит, заходим все сразу, всем гуртом,— рассказывал Сергей, аппетитно растягивая подробности, — Жабрии аж привскочил: что, говорит, Караваев, теперь уже не один, теперь уже всех своих поэтесс и поэтов привел? Да у нас места на литстранице не хватит!..— Сергей закатился смехом.— Нет, говорю, мы не со стихами, мы совсем по другому делу... Он сначала удивился, растерялся...

Нет, не так это было, как рассказывал Сергей. Конечно же, знал, конечно же, еще до того, как раскрылась дверь, Жабрин знал, с чем они пришли,— в окно случайно глянул, увидел толпу, или в форточку ворвался гомон,— а если и не знал, так сразу обо всем догадался, едва они переступили порог. И все эти шуточки-прибауточки, все эти приторные заботы — «ах, стульев не хватает!.. Сейчас, сейчас, а ну, Сережа, ты же свой у нас человек»...— все эти «ну, что ж, посидим, побалакаем, какие такие у вас делишки, молодежь, и мы были когда-то рысаками»,— все это ему понадобилось, чтобы сразу сбить, пригасить воинственный напор,— единственное, чем сильна была эта наивная, пылкая и глупая зелень. И все-таки я дорого бы дал, чтобы увидеть его лицо в тот момент, когда Сергей положил перед ним «опровержение» и рядом — три листика, вырванных из тетради, с подписями в столбик! Наверное, тут все подались к столу, и Жабрин засопел трубкой, и стало слышно, как в мундштуке что-то попискивает и побулькивает.

— Ну-ну-ну,— загудел он, пробежав те несколько строк, из которых состояло опровержение.— Ну-ну-ну...— и укоризненнo покачал головой,— Так уж сразу и обвиним газету?.. Газета-то здесь при чем?..

— Как при чем?— изумился Сергей (он и сейчас хорошо разыгрывал это изумление, выкатывая глаза под вставшими торчком бровями),— Кто же напечатал, если не газета?

— Письмо подписали ваши товарищи, студенты, почему мы должны им верить меньше, чем вам?

— Потому что это ложь, просто ложь!— звенящим голосом вырвалось у Маши,— Это глупость и подлость! И вы !не должны были это печатать!

Маша, Машенька... Я представил, как робко, еще боязливей других она входила в редакцию, какой школьницей ощущала себя перед этой глыбой, сидящей в кресле, и как все в ней натянулось, напряглось до предела, прежде чем выплеснуться — так неожиданно даже к для нее-то самой.

— Тут уж мы его допекли,— сказал Сергей,— Он слово — мы ему десять, он два — мы двадцать...

— Что же он вам все-таки ответил?— подал голос Дужкин из своего угла.

— А ты помалкивай — что!— огрызнулся Сергей.— Подпись-то испугался поставить?..

— А степуху снимут?— ощерился Дужкин.

— Гад ты, гад!— Сергей вскочил с койки.— Другие что, тебя хуже?..

— А ну его к бесу,— сказал Полковник.— Дальше что было?

— Не могу рожу его видеть,— сказал Сергей, с трудом успокаиваясь.— Понятно, что: газета, мол, не чья-нибудь вотчина, в нее каждый может обратиться, да критика, да самокритика, да бдительность... Ну, мы видим — каши о ним не сваришь, и к редактору... Это Жабрин говорит: мне не верите — обращайтесь к редактору, я вас провожу...

Ну, все!— меланхолично рассмеялся Дима.— Теперь-то он уж наверняка твоих стихов печатать не станет!

А шут с ним,— махнул рукой Сергей.

Дальше он рассказывал, как они отправились к редактору, как тот расспрашивал их, пробовал спорить, и как бойко они отвечали — рассказывал, гордясь и любуясь собой, и собой, и теми, кто был вместе с ним, и зубы у него блестели, как кора у молодой березки.

Я прихлебывал остывающий чай и не столько слушал, сколько пытался представить себе самого редактора, его стол, кабинет... Я знал его, то есть не то, конечно, чтобы знал, просто раз показали мне его в редакции, потом я встречал иногда на улице высокую, массивную фигуру из тех, перед которыми трудно не посторониться. Но только и помнил эту фигуру с поступью командора, лицо его я не мог вызвать в памяти, а что такое — человек без лица?.. Поэтому, должно быть, и встречу с ним, о которой рассказывал Сергей, не мог я представить, только не верилось мне, что происходила она именно так, как он описывал. Но даже не веря наивным восторгам Сергея, я поймал себя на том, что завидую ему, завидую его ясности, доверчивости, горячности, может быть — просто глупости.