— Что же ты молчишь, Клим? — сказала она вдруг,— никогда не обращалась она ни к кому на «ты». У меня сжалось горло, но я усмехнулся:

— Отвечать на такой вопрос не имеет смысла, Варвара Николаевна.

— Ах, вот как?— выдохнул Гошин.— Вот как?..

— Я думаю, не имеет смысла задерживать товарища Бугрова,— сказал Кирьянов, переглянувшись с Гошиным.— Остальное мы обсудим без него.

Сергей, Лена Демидова, Машенька, еще двое-трое вызванных — все они остались в деканате. Я вышел.

* * *

С утра город накрыли тяжелые разбухшие тучи, потеплело, подошвы оставляли на тротуарах темные, подтаивающие следы. Когда я вышел из института, повалил снег и стало темно.

Раньше я любил бродить в снегопад, когда все предметы обретают манящую новизну и взгляд застревает в клубящейся пелене, за которой начинается область Неожиданного. Никогда не подступает она так близко, как во время снегопада. Кто сейчас движется рядом с тобой? Кто — позади тебя?.. Какой хрупкой кажется промелькнувшая возле фигурка — откуда она явилась, куда исчезла?.. Как странно и нечаянно возникают чьи-то прямо навстречу тебе летящие глаза — возникают, чтобы тут же пропасть, скрыться... А вдруг?.. А если?.. А может быть?..

Но теперь снег нагоняет на меня тоску. Я завидую тем, кто спешит мимо меня — откуда-то и куда-то. У меня зябнут ноги. Меня тянет в тепло и свет, в устойчивое блаженство четкости и определенности. Мне мерещатся нагретые изразцы голландки, оранжевый абажур, портреты на стене в черных резных рамах. Мне хочется видеть слегка закопченный чайник и чьи-то руки, которые достают из вазочки брусничное варенье и пододвигают ко мне полную розетку. Когда-то уже было это. В темных закоулках памяти, наверное, вспыхивает светлячком случайное воспоминание детства. А может, и нет. Может, что-то подобное ощущалось мною там, у Маши, в теремке с двумя рябинками под окном. Никогда прежде не пробовал я брусничного варенья с яблоками,— душистого, как лес в полдень, когда ляжешь у пенька, заросшего мхом, и прикроешь глаза...

Маша вышла последней. Последней из тех, кто остался в деканате. Они вывалились из дверей все вместе, и я сначала шел за ними на такой дистанции, чтобы не упустить их из виду, но и не приближаясь, так, чтобы они не заметили меня. Они все равно бы не заметили,— так горячо они что-то обсуждали. Громче всех Сергей. Поняв, что Маши среди них нет, я вернулся и принялся вышагивать вдоль института. Она долго не появлялась, но я знал, что в конце-то концов она выйдет.

И она вышла.

Пальцы у нее были холодные, сосульки-сосульками, и она так прижалась ко мне, так дрожала вся, такой вдруг маленькой мне показалась, когда ткнулась в мою грудь подбородком, что мне стало тепло на душе, тепло и спокойно, и я рассмеялся.

— Ну, что ты дрожишь, глупенькая?

— Я не знаю,— сказала она, не глядя на меня.— Я не знаю... Я искала тебя, а ты вот где... Пойдем отсюда, пойдем скорей...

Она схватила меня под руку и потащила в кипящие снежные хлопья. Мы неслись так, словно спасались от стаи раздразненных псов, мне казалось это смешным, и я смеялся, посмеивался, и только крепче и крепче стискивал в кулаке ее холодные пальчики, а она ежилась, заглядывала испуганно мне в лицо — снизу вверх:

— Ну над чем ты смеешься? Как ты можешь?..

А я сам не знал точно, над чем и как я могу.

Мы свернули за угол и пошли медленнее.

— Если бы ты знал, что там было...— произнесла она вздрагивающим полушепотом,— Нас всех будут обсуждать на комитете... Наверное, меня выведут из бюро... Исключат из комсомола...

В полуподвальном этаже уютно светились окна кафе-закусочной, в которую я иногда забегал по пути в библиотеку. Я подумал, что она с утра, должно быть, ничего не ела.

— Я не хочу есть,— перебила Маша.— Не хочу!..— Она взглянула на меня почти со страхом.

За стеклом витрины гастронома высились целые бастионы из консервных банок. Я оставил ее у безлюдного прилавка и через минуту вернулся с кульком печенья. Почему оно мне так понадобилось, это печенье? Может быть, просто чтобы оттянуть неизбежное?..

Она взяла одну штучку, надкусила краешек, механически пожевала и, когда повернула ко мне лицо, глаза ее были полны слез.

Вечер и снег... Кто-то шел мимо нас, кто-то натыкался на меня с разбегу — все равно, казалось, мы одни.

— Почему ты ни о чем не спрашиваешь?

— Зачем? Мне и так все известно.

— Что тебе известно?.. Что?..

Теперь выражение ее лица сделалось нетерпеливым, почти злым.

А печенье было хорошим, легким таким, двести граммов — полный кулек, такое бы к чаю, к чаю с брусничным вареньем. Оно хрустело на зубах и не липло ни к языку, ни к деснам.

— Понимаешь,— сказал я,— когда это случается не первый раз, тебе уже все заранее известно. Конечно, говорили вам обо мне. Что мой отец был враг народа, что это я сбиваю вас с толку, что недаром именно я примыкнул к Сосновскому, и дальше в том же духе. Это говорил вам Гошин, и вы ему не верили, потому что меня-то вы знаете, и никто вас никуда не толкал, и, самое смешное, опровержение-то не я повесил («Как не ты?» — охнула Маша), но это неважно. Важно другое. Важно, что после слов Гошина у каждого из вас остался осадок, оскомина, как после кислого яблока всегда бывает оскомина. И вы подумали: а может быть, в чем-то Гошин прав? Дыма без огня не бывает. Допустим, что-то им преувеличено, но если преувеличено, то — это что-то, маленькое, незаметное что то — все-таки существует?.. И вы — каждый про себя стали припоминать всякие случаи, подробности, искать это «что-то», а если очень захочешь — всегда найдешь..

Маша стиснула мой локоть.

— Клим, неправда!— сказала она.— Я тебе верила раньше, а теперь — теперь особенно!

Но я сказал:

— Подожди, тут слова или логика не играют роли, тут срабатывает что-то другое, тут ни ты, ни другие не виноваты. Вот недавно от человека, которому я верил и верю как никому другому, от этого человека я услышал — он сам сказал мне об этом, я это не сторонкой, не таясь от него узнал, он мне сказал, признался, и уж одно это что сам, что я и не догадался бы подумать о нем такого, нужды признаваться у него не было, это уже одно что-то значит,— так вот, когда он мне сказал, что его деда арестовали как якобы кулака, по ложному навету,— так вот в ту же секунду я поймал себя на том, что этот человек стал для меня неприятен, стал подозрителен, и сейчас же во всем, что я о нем знал, я начал вскрывать — помимо своей воли — какой-то второй, каверзный смысл. Это сейчас же прошло, я и сам тогда этому не придал значения, и он тоже ничего не заметил, но я помню: это у меня было. Тут ничего не поделаешь — рефлекс! И ты меня не убеждай, я знаю. Вот мы идем сейчас, едим печенье, а ты думаешь: а вдруг... а если?.. А ну как это печенье — отравленное?..

— Клим!..

Хорошо, что на улице никого рядом не было, мы уже перешли на тот берег, через мост, а тут всегда малолюдно, иначе к нам подбежали бы, таким голосом она это выкрикнула. У меня даже мурашки пробежали по спине.

— Ты не смеешь так говорить! Не смеешь! Так! Говорить! Не! сме! ешь!

Вот так, если точно соблюдать интонацию, надо было бы изобразить ее слова — после каждого восклицательный знак, а в конце — после каждого слога. И на каждом восклицательном знаке она, ухватив меня за плечи, изо всей силы встряхивала — откуда только силенка взялась такая в ее руках.

Я дал ей себя дотрясти, весь снег она с меня стряхнула. А когда ее пальцы разжались, я положил себе в рот ещё одну печенинку.

— Ты нехороший, Клим!.. Ты злой!.. И сейчас же прекрати жевать!

Я спрятал в карман отощавший кулек.

Я не верил, что она так обо мне думает, она или ребята, в это я не верил. И про Димку и самого себя, вероятно, я все выдумал тут же, на ходу. Я не мог бы сказать — почему, зачем я все это делал и мучил ее — может быть, для того лишь, чтобы на ком-то сорвать злость. За то, что другие могли так подумать, имели право так подумать, за то, что я должен благодарить кого-то и восхищаться им — если кто-то так не думает обо мне!