Изменить стиль страницы

За дверьми суда бушевала толпа.

— Вздернуть и все тут! Пристрелить, как бешеную собаку! Зачем терять время?!

Особенно усердствовала одна женщина:

— Он оставил мою соседку вдовой! Неужели в штате Виргиния больше нет мужчин?!

Пожилой школьный учитель в очках:

— Послушайте, мэм, но ведь и его сыновей убили, и зятя, и товарищей, и сам он тяжело ранен…

— Его сюда никто не звал! Защищаешь — значит, сам негролюб!

Она кричала неистово, и к учителю начали пробираться угрюмые вооруженные парни. Помогло только то, что внезапно кончилось заседание, из зала начали выходить, и ожидающие кинулись с вопросами:

— Что? Что он сказал? А защитник?

Корреспондент нью-йоркской «Гералд» — он пробрался в Чарлстон с огромным трудом, ибо на суд пускали только сторонников рабства, — потом писал: «Было нестерпимо смотреть на эту толпу, на эти лица, возбужденные лишь одним — ожиданием ужасающего. Только мгновениями можно было дать отдых глазам, остановившись на единственном спокойном лице; и подумать же, что именно он, один из всех, был обречен, что именно над его головой был уже занесен меч».

…Суд называется судом равных. Каждый белый гражданин в Америке имеет право на суд равных. Слова Торо: «Равных Брауну в Америке нет, потому над ним и не может быть никакого суда равных» — были произнесены позже.

На третий день с Севера приехал новый защитник, молодой Хойт. Ему не дали даже нескольких часов, чтобы познакомиться с делом.

Хойт удивленно заметил:

— Но ведь речь идет о жизни и смерти, значит, нельзя торопиться…

Хантер продолжал спешить. Именно потому, что речь шла о жизни и смерти одного человека, Джона Брауна. И всей рабовладельческой системы американского Юга.

Молодой защитник пытался доказать абсурдность обвинения: как же можно изменить штату Виргиния, если ты не являешься гражданином Виргинии?

Пытался, признав один пункт обвинения, но крайней мере отбить другой…

…Справедливый суд. Ему обещали справедливый суд.

Он — подсудимый. Подсудимый ниже суда? Он вовсе не чувствует себя ниже.

Все яснее Браун ощущал — он должен успеть сказать. Раньше он с недоверием относился к словам, презирал слова, которые заменяли дела. Один освобожденный раб значил для него больше, чем тысячи прекрасных слов о свободе. В Канзасе он предпочитал ружья, пистолеты, кинжалы самым красноречивым проповедям. Он и до Канзаса стремился действовать — школа ли, тайная ли дорога. А теперь самое важное, чтобы свершенное дело было выражено, закреплено, многократно усилено именно словом. Поэтому надо выиграть время.

На своей территории он исполнен сил. Его территория горная, воздух разрежен, существовать, дышать простым смертным трудно. Там царят абсолютные истины, там неприемлемы никакие компромиссы. Рабовладение — абсолютное зло, борьба против рабства — абсолютное добро, борцы за свободу черных рабов — единственно праведные люди. И нет никаких перемычек между царством тьмы и царством света. Нельзя быть частично там, частично здесь. А этот суд, эта защита хотят увлечь его к соглашению, к полумерам, к полуправдам. Здесь не его территория, здесь он слаб. С одной стороны, с другой стороны, отчасти так, отчасти этак…

Ну какая разница, был он гражданином Виргинии или нет? Мог и быть.

Да, он нарушил американские законы, об этом и спорить нечего. Но дело в том, что правда на его стороне, а не на стороне закона. Надо изменить законы. И они будут изменены, в этом он неколебимо уверен.

Лежа на носилках перед судьями, он погрузился в свои мысли и вдруг услышал слова помощника прокурора Гардинга. Гардинг возмущался абсурдностью притязаний подсудимого — с ним, видите ли, должны обращаться в соответствии с правилами честной войны. Он, видно, забыл, что возглавлял банду воров и разбойников…

Ну что же, Гардинг по-своему прав. Соблюдения правил честной войны он от них не ждет. Мои ребята не воры, не разбойники — они бросили вызов разбойничьим законам гардингов и хантеров.

Нет, юридическое крючкотворство не для него. Недаром он с юности не любил краснобаев в судейских мантиях. Даже лучшие из них, те, что называют себя его друзьями, подчас сердят больше, чем враги. Но что несет Хилтон, сменивший Хойта защитник?

— Как можно обвинять Джона Брауна в подстрекательстве негров к бунту, когда негры не взбунтовались? Значит, суд штата Виргиния хочет вынести приговор намерениям, а не действиям? Но это противоречит англо-саксонским традициям судопроизводства, противоречит и традициям Юга.

Хилтон движим наилучшими намерениями, а ранит больнее, чем враги. Негры не поддержали. Эта боль притаилась в глубине, он старается приглушить ее, но она есть, он ощущает ее все время, с тех дней, с восемнадцатого, с девятнадцатого октября. Негры не поддержали.

Временную конституцию Хилтон называет химерой, безумием. А Хантер, главный его враг прокурор Хантер, возражает защитнику. Конечно, у него свои цели, он хочет поскорее вздернуть старого Брауна, но именно Хантер говорит, что временное правительство — это не дискуссионный клуб, это реальная угроза. «Их поведение в Харперс-Ферри выглядело безумием, но в брауновском безумии отчетливо проявился определенный метод».

Враг говорит лучше, чем друг. Враг лучше понимает его. Надо запомнить эти слова Хантера. Надо, чтобы эти слова знали.

Ему предоставили возможность говорить неожиданно, он считал, что все его товарищи должны пройти предварительную судебную процедуру.

Он не готовился к последней своей публичной речи, не составлял плана, не сидел над бумагой, не правил. Но он и готовился к этой речи много лет. Она просто выражала его жизненные принципы. Он совершенно не касался юридических тонкостей, он шел прямо к сути.

Его слова на суде записал Рассел, записали корреспонденты, напечатали в некоторых газетах.

Браун говорил, слегка наклонившись, опершись руками о край стола:

— Этот суд, кажется, признает значение закона божьего. Я вижу, здесь клянутся на книге, это, видно, Библия или, во всяком случае, Новый завет. Меня эта книга учит: «Поступай по отношению к другим людям так, как хочешь, чтобы они поступали по отношению к тебе». Она учит меня далее: «Помни о тех, кто в цепях, как если бы ты сам был скован с ними». И я намеревался следовать этим предписаниям… Я считаю, что выступать, как выступал я, — и всегда открыто, — что выступать на стороне угнетенных, на стороне бедняков, что так делать — правильно… Я не испытываю чувства вины… Пусть мои беспристрастные судьи решат, стал ли мир лучше или хуже от того, что я в нем жил.

«Он говорил застенчиво, скромно, слова звучали с особой мягкостью… Невозможно дать вам представление о мягком, даже нежном тембре его голоса в сочетании со спокойствием и мужеством…»

До него долетали обрывки из обвинительного заключения:

— …совместно с другими злонамеренными изменниками, неизвестными судьям, не ведая страха божья, будучи движимы ложными, соблазнительными, дурными советами других злонамеренных измен-пиков и внушениями дьявольскими…

Присяжные совещались сорок пять минут и вошли в залу с вердиктом: «Виновен».

Услышав приговор, он только поправил одеяло.

2

Стивенс спрашивает: а какой у вас был самый страшный день в жизни?

Уж во всяком случае, не день приговора. Этого Браун ждал, был готов…

Самый страшный? Шестнадцать лет тому назад, сентябрь сорок третьего года, он опускает в могилу четвертый детский гробик. В сорок третьем году в семье Браунов было двенадцать детей: старшему — двадцать два года, младшему — год. Больше двенадцати одновременно уже не было.

Дизентерия. Сначала заболел шестилетний Чарльз, умер через неделю. Мэри заледенела, едва не лишилась речи, молилась вместе с ним, но как-то деревянно, повторяла движения, шептала слова.

Смерть и раньше входила в его дом. Умер маленький Фредерик. Умерла первая жена Диана. Он уже омывал покойников, ужо закрывал невидящие глаза, уже опускал гробы в землю. Но ему показалось, с Мэри началась совсем другая жизнь. А тут смерть опять на пороге.