– Мне кажется, доктор, что вы впадаете в грех гордыни, – неожиданно вмешался отец Иона. – Да, маленький камешек, лежащий на склоне горы, способен вызвать осыпь и даже обвал, но если убрать этот камешек, устраним ли мы возможность обвала? Очевидно, нет. Вы, доктор, своими трудами вызвали в империи воистину мощный обвал, католическая церковь под его напором рухнула, но если бы не было вас, нашёлся бы кто-нибудь другой, не столь вдохновенный, не столь талантливый, но и его слабого голоса было бы достаточно, чтобы вызвать бурю. Вы не согласны со мной?
– Может быть, вы и правы, – задумчиво ответил Лютер, – но я больше боюсь своего сердца, чем римского Папу с кардиналами. У меня внутри свой Папа — моё «я», моя совесть. И она не обретёт покой, пока я не сделаю всё, чтобы принести мир в мою истерзанную страну.
– Вы не принесёте мир, – вздохнул Вольфгер. – Немецкий крестьянин от века пребывает в одном из двух состояний: рабского терпения и жестокого, зверского бунта. Когда крестьянин ковыряется в своём огороде, он слеп и глух, вы можете с утра до вечера читать проповеди у него над ухом – он останется равнодушен. Но вот когда он с толпой себе подобных идёт жечь княжеский замок, проповедовать ему о мире не только бессмысленно, но и опасно. В слепой злобе он готов убить любого, кто встанет на его пути.
– Что же, по-вашему, побуждает крестьян к бунту? – спросил Лютер.
– Учёные мужи извели не одну бочку чернил, чтобы объяснить, почему прошлое сложилось так, а не этак. Читаешь и радуешься, так у них всё хорошо, логично и убедительно. Один пишет одно, другой – другое, и ведь всем веришь! Да только вот беда: ни один из этих многоучёных господ не смог ничего предсказать, а без этого их теориям грош цена.
Не нужно много ума, чтобы объяснить то, что уже произошло, а вот того, чему суждено быть, не знает никто. Записи о крестьянских бунтах встречаются в летописях столько, сколько существуют сами летописи. А почему крестьяне восстают, одному Богу известно. Мы можем назвать и ту причину, и эту, но будут ли они главными или хотя бы существенными? Вот через много лет после нашей смерти учёные мужи растолкуют всё вдоль и поперёк.
– Значит, по-вашему, всё напрасно и бунт неизбежен? – спросил Лютер.
– Теперь – да, – ответил Вольфгер. – Бывают краткие моменты, когда чернь только начинает пробуждаться и ещё не набрала достаточно сил для бунта. Вот тогда проповеди падают на подготовленную почву. Но это время прошло, теперь всё, поздно. Бешеный пёс сорвался с цепи и будет носиться по стране, кусая всех без разбора, пока его не прикончат или пока он сам не сдохнет от голода и жажды. Именно поэтому я и говорю, что ваша поездка лишена смысла для паствы и опасна для вас. Вас могут просто убить, даже не разобрав, кого убили. Потом, может, хватятся, покаются, но будет поздно.
Лютер слушал Вольфгера с мрачным видом, упрямо и совсем по-крестьянски набычившись. Барон понял, что все уговоры бесполезны.
– Послушайте меня, герр доктор, – сказал он, – возьмите с собой хотя бы несколько кнехтов, я надеюсь, комендант Берлепш не откажет вам…
– А вот это ты, сын мой, придумал совсем плохо, – сказал отец Иона. – Авторитет проповедника никогда ещё не укрепляло оружие охраняющих его солдат. Доктору следует либо ехать без охраны, либо вообще не ехать.
– Вы правы, герр капеллан, – кивнул Лютер, – я поеду один, точнее, со слугой, которого я нанял в Айзенахе. У меня есть возок, в котором я приехал в Вартбург, и пара упряжных лошадей. Буду молить Господа, чтобы он вразумил крестьян и защитил раба своего.
– А как же фройляйн Катарина? – спросил Вольфгер, – вы же не возьмёте её с собой?
– Конечно, нет, она вернётся в Виттенберг. С каким наслаждением я поехал бы вместе с ней! Моя душа рвётся на части! Как жаль, благородные господа, что вы не можете поехать со мной…
– Увы, нам пора возвращаться в Альтенберг, – покачал головой Вольфгер, – а господин комендант, полагаю, не может оставить без присмотра вверенный ему замок.
– Что ж, господа, тогда этот вечер – последний, который мы проведём вместе. Завтра рано утром мы уедем. Кто знает, быть может, Господь ещё подарит нам встречу. Мы надеемся сыграть свадьбу в начале лета и пришлём вам приглашения. Вам и вашим спутникам, господин барон, в Альтенберг, а вам, господин комендант, сюда, в Вартбург.
Кстати, господин барон, я всё забываю вас спросить: вы встречались в Праге с тем купцом-иудеем, о котором говорили мне перед поездкой?
– Встречался, – ответил Вольфгер, – и даже имел с ним длительную беседу, правда, не скажу, что она оказалась плодотворной.
– Я спросил о нём вот почему, – продолжил Лютер, – я хотел узнать ваше мнение о возможности перехода иудеев в христианство и об их переселении в Германию.
– Возможно, иудеям скоро придётся переселяться в Германию, это верно. Злоба и нетерпимость христианского населения стран Запада гонит их всё дальше на восток, Германия и Польша лежат на их пути. Но вот насчёт перехода в христианство, по-моему, дело безнадёжное.
– Почему вы так думаете? Ведь если мы пообещаем им…
Вольфгер жестом остановил Лютера.
– Позвольте задать вам всего лишь один вопрос, доктор: согласились бы вы ради личного благополучия перейти в иудаизм?
– Понятно… – тяжело вздохнул Лютер, – ваш аргумент поистине убийственен… Вот и ещё одна надежда рухнула… Прощайте господа, пришло время вечерней молитвы.
Все встали, Лютер серьёзно и грустно оглядел гостей, будто стараясь сохранить в памяти их лица, взял под руку невесту и, не оглядываясь, вышел из залы. Таким Вольфгер и запомнил великого реформатора церкви и непобеждённого еретика на всю жизнь.
***
На следующее утро Вольфгер проснулся поздно. После обильного пира есть не хотелось, и он решил взяться за дело, которое долго откладывал – нужно было написать Фуггеру о путешествии в Прагу.
Барон, стараясь не испачкать пальцы, осторожно налил чернил из бутыли в чернильницу, очинил перо и принялся писать. Вскоре, однако, оказалось, что писать он не то чтобы разучился, но вместо благородных и изящных строк, достойных образованного дворянина, из-под пера выходили каракули. Буквы, как тараканы, разбегались со строчек, ложащихся на бумагу вкривь и вкось.
Вольфгер ругнулся, смял бумагу, при этом всё-таки измазал пальцы непросохшими чернилами, ругнулся ещё раз, поискал, чем вытереть руки, не нашёл, разозлился ещё сильнее и чуть не запустил, подобно Лютеру, чернильницей в стену. Чтобы успокоиться, ему пришлось встать и походить по комнате.
Со второй попытки дело пошло вроде бы лучше. Вольфгер был так поглощён писанием, что не заметил, как в комнату вошла Ута. Девушка присела напротив барона, подождала, пока он, оторвавшись от письма, заметит её, и робко сказала:
– Прости, ты не очень занят? Нам надо поговорить.
Опыт общения с женщинами подсказывал Вольфгеру, что ничего хорошего от такого разговора ждать не стоит. Он положил перо и сказал:
– Доброе утро, любовь моя. Вот, наконец, собрался написать Фуггеру, надо же ему рассказать, как мы съездили в Прагу. Но ничего страшного, подождёт Фуггер. Да и у меня, по совести сказать, с непривычки уже пальцы свело, потом допишу. Я слушаю тебя. Что-нибудь случилась?
Ута явно нервничала и теребила в руках носовой платок. Вольфгер видел, что она хочет сказать ему что-то неприятное, но чрезвычайно важное для неё. Барон накрыл ладонью её руки.
– Да что с тобой? – встревоженно спросил он, – ты не заболела?
– Нет, я здорова, дело не во мне… Ну, то есть, во мне… Вернее, и во мне тоже…
Барон терпеливо ждал.
– Скажи, Вольфгер, ты знаешь, день какой святой отмечается первого мая? – наконец спросила Ута.
– Конечно, нет, католических святых сотни, разве можно их помнить наизусть? Спроси у отца Ионы, может, он знает.
– Да нет, ты не понял, я-то знаю, я хотела узнать, помнишь ли ты.
– Я уже сказал, что не помню, – пожал плечами Вольфгер, – а это важно?
– Очень важно. Первого мая – день святой Вальбурги.