Сегодня был день одиночества. Я получила несколько эсэмэсок от Ники. Их было немного, и они были маленькие, длиной всего 1–2 сантиметра, как гусеницы пяденицы, и такие же разнообразные.

Бог, кажется, хотел сказать мне сегодня нечто очень важное. В один день он дал мне так много – письмо из издательства с похвалой моей новой книги и обещаниями скорой публикации – и тут же отнял все, что я люблю. Тебя. Я имею в виду начало твоего путешествия и отъезд, конечно. Нетрудно прочесть это послание судьбы, как тебе кажется? Вот они, плоды занятий экзегетикой! [31] Делай, что должно, и щедра будет награда, и не делай запретного, ибо жестоко и неминуемо наказание. Выбирай.

Нет мне благоволения – этого небрежного дара счастья, нет соизволения сочетать долг и любовь.

Вот так, трепещущая перед неизбежным, по видимости – неблагодарная и упрямая, несовершенная и знающая, каков выбор, провела я этот последний час уходящего летнего дня. Тот час, что убивает. Но осталась жива. Или мне это кажется?А вот сейчас наступает самое страшное: нужно закрыть глаза.

9 июля 200? (Примечание биографа: одинаково датированы оба следующих текста, которые автор назвал вариантами)

Вариант 1.

Короткие часы немногих наших встреч после твоего возвращения с одного края земли и до отъезда на другой – эти часы не уверили меня в твоей реальности. Их не хватило. И потому сегодня и я – нереальна. Не чувствую себя, потому что тебя нет – ну, почти нет. И разве могу я сказать так уверенно, как семнадцать лет назад, что способна усадить тебя в кресло, когда захочу, и говорить с тобой о чем угодно? Я, тебя забывшая и себя потерявшая? Я, тень, не справлюсь и с тенью.

Сегодня я снова ответила на несколько Никиных пядениц. Все остальное время прошло в молчании и одиночестве.

Эти два дня я пытаюсь уловить одну мысль. Она мелькает слишком быстро, я ее вижу, но никак не могу сказать словами.

Вот она. Сначала – картинка. Я представляю себе наших детей. Своего Ники. И, насколько могу, твоего сына. Мне кажется, я им мешаю. Не тем, что делаю что-то определенное или занимаю место в пространстве и во времени. Мешаю всей своей жизнью, мешаю тем, что для меня – жизнь. У меня было время, свое время, и я сделала с ним то, что сделала. Но этого времени больше нет, и, забывая об этом, я отнимаю его – у них. Странно, что когда я видела тебя чаще и дольше, мне не приходило в голову ничего подобного. Мне казалось, что раз я жива, то и у меня есть еще время. Время и право жить реальной, подлинной жизнью. Ты понимаешь, о чем я.

Я ошибалась. Нет его, этого права. И время истрачено так, как прошло. Истрачено безвозвратно – на то, что оно принесло. А потом унесло – навсегда.

Знаешь, если бы я была птицей, то моей песней были бы два слова: «Навсегда!» и «Никогда!» И с этими криками я, спугнутая с ветки, уносилась бы в лесную чащу, в черную глубину елового леса, и снова садилась бы там на елку, пока кто-нибудь не спугнет. И опять: «Навсегда!», «Никогда!»…

Но пока я в июльском саду. Зреют яблоки. Сад замкнут, закрыт, недоступен. И я в нем одна – не женщина, не Ева, а птица: «Навсегда!», «Никогда!»…Я смотрю на растения и люблю их. Они очень отзывчивы. Хотя и не требуют от меня заботы – их поливает кто-то с неба.

Вариант 2.

Как я оживаю от одной только мысли, что снова тебя увижу – через неделю, месяц, год… Боюсь, вдруг этот ряд продолжится до…

Нет, серьезно. Отчаяние мгновенно сменяется радостью, тьма – светом, лучезарным светом, и я улыбаюсь…

Не поверишь, но при этом я чувствую те самые силы, ту спокойную радость, что прежде так легко позволяли мне семнадцать лет назад воплощать тебя и усаживать в кресло. Вот оно, стоит сейчас передо мной, давнымдавно сосланное на дачу. Пустое… И чуть покачивается.

На сиденье качалки брошен плед. Нет. Не тот самый. Тот много лет назад истратился – порвался, потом на его клетчатых останках спали обе мои борзые. Пока сами не состарились.

Лиственницы растут на собачьих могилках, и два бедные холмика покрыты нежнейшей зеленью посеянных мною трав.

И все же мне кажется: только теперь и пришли настоящие силы. Раньше таких не было. Это был почти блеф. Сегодня мне есть с чем сравнивать.Алиса Фокс, Лисица Венера. И – не твоя!

10 июля 200?

23.20. Вот он, последний час. Тот, что наконец убивает. Милосердно приканчивает израненного, измученного двадцатью тремя предыдущими. Странно, а ведь это похоже на корриду. Или коррида – это метафора жизни? Всепобеждающей смерти?

Я затосковала. Но ничего. Даром что в окно, в стекло, привлеченный светом, бьется толстый злой шершень.

Снова сижу за трюмо прабабушки Алексея. Мною не раз чиненным и снабженным круглой лампочкой, чтобы красавицам лучше было видно себя со всех сторон.

Ну, Алиса Фокс, Лисица Венера, что же ты думаешь об этом дне?

Думаю, что любовь родится от радости. От тоски – никогда. От шершня может родиться только шершень (тут насекомое забилось в стекло еще отчаянней, чуть отлетая назад в темноту и снова шмякаясь брюхом, разбрызгивая по стеклу капли яда).

Еще думаю, что очень жалко мне было сегодня Ники и Лику, Ритика и Вэй Юня – помнишь, я рассказывала – «little disgusting creature», как он себя называет, этот маленький китаец. Бедные, бедные детки. Печальные они. Лика с трагическим взглядом. Так она никуда и не уехала. Ни в какую Гвинею, или куда она там хотела. Не может оторваться от Ники… Ритик с тоской в глазах светлых, фиалковых, распахнутых, как крылышки голубянки Икар. Ники – мятущийся, гневный, тоскливый. Маленькое disgusting creature – сонное и тоже какое-то невеселое. И нервное. Что же это такое? Разве такие были мы в студенчестве? Если это у них предчувствие – то чего? Если боль, не утихшая и не преходящая – от чего?

Дома у них нет. Настоящего дома. И у Ники теперь нет. Он об этом еще не знает. Но и у него теперь, как и у всех, что-то похожее на дом, но не дом, не укрытие, не убежище. Приехали сюда, на дачу. Но уже si devant [32] . И вот спят – девочки под самым большим моим одеялом из овечьей шерсти, на полу, на ковре, – две крохотные фигурки, еле видные под толщей этого укрытия – чужого… В комнате с желтым абажуром – недвижные, усталые очертания на диванах. И завтракают как-то грустно, и на свадьбу к друзьям двинулись словно нехотя – сонные, медленной вереницей вниз, по дорожке к калитке, на электричку…

И последнее, что я думаю в этот день – угасший, жаркий, дождливый. Было же такое время, – думаю я, смотря на упрямого шершня, который все бьется и бьется из темноты ночной к свету, в стекло, уже все забрызганное ядом, – было же такое время, когда я и часа не могла прожить без эсэмэски, без этого милого писка. И ни дня – без автора. Привыкла к другим перерывам, прав да, нескоро. И правда – не привыкла. Но оказалось, что стерпеть можно. А если так, то почему не терпеть – всегда? Почему не уступить – другим, новым? Детям? Почему не поступиться? Временем? Счастьем? Жизнью? Почему не терпеть до тех пор, пока вот в такой особый час не окажется наконец, что терпеть уже нечего? Что ничего и не нужно, а что было – того и не было?Нет, милый, это не мои речи, не мои мысли, чужие чувства. Кажется, это называется трансфер – перенос прежнего опыта в новые обстоятельства жизни. Перенос опыта потерь – на новые переживания. О, не вливайте старое вино в мехи новые! А ведь однажды я тебя уже потеряла.

11 июля 200?

О φίλος, χάιρε! [33]

А радоваться найдется чему – даже мне, в моем заточении. А уж тебе, в путешествии на край света, и подавно. Побережье северного моря, крик морских птиц, даже киты, наверное… И люди…

Принимала сегодня чету друзей. Он – писатель, как и ты, но никак не может заняться этим серьезно. Блестящий лектор. Профессор. Передачи на радио – постоянный ведущий особой программы. Разбрасывается. Сидели под большой елкой, уже за последним чаем, и только он обрадовался, что «наконец-то пошло общение» (цитирую), как жена развернула его от елки к калитке. Нет, не подумай. Олеся молодец, и кроме массы других достоинств у нее есть чувство времени. Теперь она руководит целым отделом в «Лукойле» – представляешь? Единственная компания, которая у нас еще осталась!