— Агапе на канапе, — глядя на них, насмешливо срифмовала Таня.

— А вот и неправильно, ударение на втором слоге: агапе.

— Это уже детали, — отмахнулась она, явно забавляясь его взволнованностью. — Ты ко мне несправедлив, Акимов.

Он соображал, что сказать, пока они не расхохотались.

Ну и ладно.

Они подошли к рынку с тыльной, непарадной стороны — народ выпирал за ограду, как разбухшее тесто, — условились встретиться на том же месте в случае, если потеряют друг друга, и сходу ввинтились в толпу. Акимов хватился Ксюшки, когда приперло, но та уже скрылась из виду вместе с Дусей и кричала откуда-то: „Папа, Таня, мы здесь!“ — он рванул на голос, работая локтями и шагая то по ногам, то по лужам, Таня следовала за ним в кильватере; наконец настиг, вырвал Ксюшку из Дусиных рук, велев держаться его — тут и горловину ворот проскочили, стало полегче. Их вынесло на отшиб площади, к свежесколоченной сцене, на которой, азартно топая клумпами, наяривали литовскую польку какие-то полупрофессиональные поселяне и поселянки в национальных костюмах, в соломенных шляпах и париках типа „ах, мои янтарные косы“, — означало сие, надо полагать, смычку партии и народа, официальное признание властями народного праздника, который в прежние, доперестроечные годы прекрасно обходился без их признания, стало быть, без ансамбля. Впрочем, гармоника со скрипкой ярмарке не помеха, урезонил себя Акимов; не клумпы его раздражали, а власти. Тут же, сбоку от сцены, какой-то гениальный кооператор поставил трейлер, оборудованный под буфет, даже с СВЧ-печкой — во голова! — и лихо, играючи срубал башли на кофе и бутербродах; согревшись горячим кофе, поплыли дальше. Под поросячье Ксюшкино верещание миновали живой ряд с котятами и щенками, попугайчиками, хомяками, свинками, далее — монопольный ряд аквариумистов, серьезных красномордых мужчин, пасущих невольничьи стада золотых рыбок (дело, надо думать, нешуточное, на то намекала и кровяная, живая вермишель мотыля), далее — оборотистые прапорщики-отставники вперемежку с цыганами, алкоголиками, ушлым трущобным людом: ножи с наборными ручками, наборные пластмассовые браслеты для часов, трубки и пепельницы с назойливой темой рогатого-бородатого, книги — Белинский, Гоголь, Дрюон, Кочетов; гипсовые кошки-копилки, хрюшки-копилки, мопсы, психеи, лебедя, писунчики, предназначенные висеть на дверях туалетов — поганенькие такие мальчишки, — курские водяные свистки-соловушки, девятый вал, утро в сосновом бору, бессмертные деревянные орлуши с крыльями, ворованная сантехника б/у, подсвечники, бра — бры — и, конечно же, облупленные коньки-дутыши, лет двадцать пролежавшие на чердаке. Акимов, пьянея, брел по рядам, по разливанному морю ярмарочных, лубочных красот, вброд-по-колено переходя это чужое/родное море базарной эстетики, синее море со щуками и лебедями, срисованное с дешевых ковриков его детства, и знакомый с детства базарный бесшабашный азарт бил по мозгам газированной кисло-сладкой отрыжкой.

Ксюшка, сломавшись на котятах, тихо поскуливала. Он четко, дважды объяснил ей после кофе, что покупать ничего не будут — только смотреть. Смотреть глазами, трогать руками — пожалуйста; денег у них оставалось в обрез, только на еду.

— Какое убожество, мама родная… — поравнявшись с ними, сказала Таня. — А мы вчера ничего такого не видели, правда, Дусь?

— Мы просто не доходили до этих рядов. Давайте выбираться отсюда.

— Выбираться? — Акимов удивленно взглянул на Дусю и ненароком зацепил взглядом такие гипсовые отливки и такие всклокоченные, с такого ураганного бодуна рожи производителей за прилавком, что… — Ой, девушки… Вот так и стойте, не оглядывайтесь. Это не для слабонервных.

Они обернулись раньше, чем он договорил.

Овальные раскрашенные отливки изображали мерзкого изумрудного котяру с вызолоченными усами и похабным грязнорозовым бантом на шее. Прыгающая надпись поверх ублюдка латинскими буквами извещала: kotikas. Аналогичная тварь, только розовая и безусая, именовалась piosikas.

— Это уже цинизм, — определил Акимов. — Не желаете приобресть?

— Н-нет… — призналась Таня.

— А жаль, я бы… Друг, почем опиум для народа?

— Прошу трешку, — сообщил друг, просияв нахальной, со свежевыбитым зубом улыбкой. — За два с полтиной отдам.

— За два, — уточнил подельщик. — Бери, не пожалеешь — красиво!

— За рубль взял бы, — согласился Акимов. — Обе.

— И сдачи червонец, да? Широко живешь, парень.

— Смотри, пожалеешь, — предупредил первый. — Скупой платит дважды.

Тут уж и девицы развеселились.

— И не стыдно вам искусством торговать — при детях-то? — съязвила Таня.

— Гуляй, сестренка, — сказал подельщик, теряя к ним интерес. — У вас своя свадьба, у нас своя. Выпить хотите?

— Tikras rusiškas biznis, — заметила проплывавшая мимо дама; Акимов, посмеиваясь, потащил девиц дальше, в эпицентр ярмарки.

— А что она сказала? — допытывалась Таня. — Что это и есть русский бизнес? Так ведь правду сказала…

Он не успел ответить, потому что хватился Ксюшки и тут же услышал сбоку ее звонкое причитание:

— Пап, ну папочка, ну купи, пожалуйста, ну только это!.. — Она прилипла к прилавку, за которым старушки торговали иконками, четками, крестиками, длинными леденцами-сосульками и фигурными пряниками: лошадки, зайчики, петушки, хрупкие рассыпчатые сердечки, похожие на подушечки для иголок, свежеиспеченные сердечки, облитые разноцветной глазурью…

— Давайте я, — не выдержала Дуся. — Выбирай, Ксюня.

Та, оглянувшись на папу — Акимов кивнул, — набросилась выбирать: два леденца, лошадку, зайчика — нет, лошадку не надо, лучше сердечко, вон то, розовое. Дусиных двух рублей не хватило, он полез за мелочью, но Таня опередила. Эх, подумал Акимов. И пусть, подумал он. Ладно.

— А зря ты не купила отцу piosikas’a и kotikas’a, — сказал он Тане, пробираясь с Ксюшкой за руку через завалы бочек, корыт, связки корзин и лукошек, — отсюда, с изделий зимних хуторских промыслов, только и начинался Казюкас как таковой. — Я говорю, он был бы в восторге от такого подарка!

— Ой, да ты что, — отмахнулась Таня, — он бы нас с Дуськой из дома выгнал!.. У него совсем другой вкус!.. А где Дуська?

— Вон, впереди. — Он даже в толпе без труда выделял Дусю: она разглядывала художественное плетение узлов, последний писк моды под названием макраме; макраме, канапе, агапе, на второй слог. — А зря, зря… Хорошие люди шестидесятники, но страшно далеки они от народа!

— Я так не считаю.

— А зря, зря… — бездумно бубнил Акимов, не слыша себя, шалея от давки, от гомона и напора толпы.

Их несло в эпицентр ярмарки, в самое сердце Казюкаса. Вокруг нахваливали товар, созывая ротозеев и покупателей, чуть ли не в открытую пили и единожды в году зашибали большую деньгу студенты Школы искусств и Художественного института: глина, фарфор, керамика, кожа, янтарь, металлы, фенечки на любой вкус — серьги, броши, сумочки, кошелечки — с ума сойти! — а еще дальше хиппари, торгующие нецке и колокольчиками, красиво пели под гитару и флейту. На сто тысяч народу — ни одного милиционера в форме, сообразил вдруг Акимов. Базарная воля кружила голову — а другой в этой стране и нету, подумал он: базарная да воровская. Сто тысяч народу свободно и радостно оттаптывали друг другу ноги, мерзли и обрывали друг другу пуговицы на скользкой, грязной рыночной площади, весело торговались, приобщаясь к азарту приобретательства, к роскоши грубовато-сердечного, доброжелательного общения; даже клянченье милостыни, даже воровство казались здесь не сказать законными, но вполне традиционными промыслами — и редкое, удивительное чувство раскрепощенности, осмысленности происходящего, не свойственное прочим формам массового волеизлияния граждан, бродило в этой праздничной разноязыкой толпе, похожей на оттаявший муравейник. Какие-то молодые люди в страшных языческих масках прибавляли оживляжу, шныряя по рядам с трещотками, дуделками и свистелками, — за маской Акимов углядел напряженное, сведенное судорожным весельем лицо. Далее шли бесконечные ряды ритуальных верб — черное, зеленое, золотистое, розовое — засушенные цветы и колосья, опрятные засушенные старушки, а между ними — кришнаиты, тропические бабочки с разноцветными Бхагавадгитами: харе Кришна, харе Кришна, Кришна-Кришна, харе-харе…