Он шел по чистеньким улочкам, спускался с холма и поднимался на холм, спрашивая дорогу у пожилых дворничих в брюках и куртках поверх вязаных свитеров. Они не понимали по-русски. Он объяснял, что он из Литвы, lietuvis, они говорили «ja, ja», закуривали «Беломор» и показывали, как пройти к университету. Потом долго искал медфак. «Мы не знаем такой», — сказали на втором курсе. «Да, есть такая», — сказали в деканате. На него смотрели как-то не так, как-то странно. «Не знаю, давно не видел, — нехотя признался парень из ее группы. — Я думал, ее выгнали. Прости. а ты ей кто?» — «Отец». — «Я так и подумал… Не знаю. Спроси в общаге, может, там…» Он поехал в общагу. куда-то в пригород, далеко. С трудом продрался сквозь вахтершу, оставив паспорт. «Вот ее кровать, — сказала соседка по комнате, молодая девчонка, русская. — А самой пока нет». — «А где?» — «Не знаю, может, придет. Ты бы прилег, на тебе лица нет». Он ничего не понимал, прилег, он действительно провел бессонную ночь в общем вагоне, а тут… Соседка, подоткнув халат, мыла пол, надвигаясь на него задом, он смотрел на голые ляжки, какой-то бред, детство Темы, перед самым носом она обернулась и сказала, сидя на корточках: «А вообще-то тебе лучше уехать». — «С какой стати?» — «У нее тут другой парень, она живет с ним». — «Я просто друг, — сказал Акимов, заглушая в себе все прочее. — Мы с ней из одного города. Я хочу ее видеть». — «Забрал бы ты ее обратно в свой город, — сказала соседка. — Пропадет она тут, понимаешь? Она же ворует все, что под руку попадет, у своих же девчонок ворует, натуральная клептоманка, ты что, не знал, друг?» — «Я хочу ее видеть», — твердил Акимов. «Ради Бога. Иди на третий этаж, там чурки тусуются, спроси Гиви. Он знает». Акимов побрел на третий этаж, спотыкаясь, как бычок на скотобойне, увидел в холле отдыхающих перед телевизором южан, спросил, ему показали. Он стоял перед сидящим в кресле плотным, выбритым до синевы Гиви, объясняя, что он друг из одного города. Все слушали. Гиви играл брелоком от ключей, потом протянул вместе с ключами, сказал улицу, адрес. «Туда езжай». Акимов поехал. Уже темнело. Какие-то панельные дома, музыка из окон, пьяные голоса; он брел как в тумане, решив идти до конца. Квартира была на первом этаже; звонок не работал, он долго стучал, потом вспомнил про брелок с ключами, открыл дверь, вошел. Она сидела прямо на полу в темной прихожей. Космы цвета августовской дорожной пыли, испуганное лицо. Расширенные зрачки. «Акимов, — сказала она. — Приехал, лапушка. Где ж ты раньше был, Акимов?» Да, подумал он. Дела. Встал на колени, потрогал холодный от испарины лоб и сказал: «Поехали домой. Поехали прямо сейчас». — «Забудь, — ответила она. — Ты ничего не видел. Забудь все». Потом они пили чай на кухне, она рассказывала о папе-генерале и маме-полковнике, о своей великой неразделенной любви к одному литовскому артисту, которому не изменила ни разу, потому что с другими закрывала глаза… Она задыхалась, рассказывая, извивалась и оползала по кафельной стенке на пол, ее обалденные волосы стояли дыбом, как у Медузы-Горгоны, и бронзовое ее тело было телом змеи — Акимов смотрел на это роскошное пресмыкающееся и не верил своим глазам… Потом пришел Гиви, принес вино, лаваш, зелень, какое-то мясо — они ели, пили, разговаривали, а фея молча, покорно прислуживала мужчинам. Потом Гиви заметил, что пора спать, отправил ее стелить постель, а Акимову предложил остаться; он поблагодарил и ушел, заскочив в спальню попрощаться — она как раз накидывала простыню на огромное ложе, простыня парила в воздухе, а она застыла с вытянутыми вперед руками, как Ассоль под алыми парусами, и выражение лица было сонное, неприсутствующее, как раз такое, с каким она ходила по бардаку в Ниде. Потом он брел по вечерней крупнопанельной окраине, гуляющей и пьющей врассыпную, с какой-то нерусской трансцендентальностью; брел непонятно куда, удивляясь тому в себе, что забросило его в эту фабричную слободу. Дома подмигивали желтыми окнами, пьяные эстонцы мычали гласные, заваливаясь в кусты, а один, потрезвее, показал, как пройти к вокзалу, на прощанье посетовав: «Э-эсто-о-онцы пью-ют ка-а-ак сви-иньи…» — и безнадежно махнул рукой. «Все пьют», — кротко ответил Акимов и побрел к остановке прочь от собственной фразы, повисшей в воздухе, как указатель в пустыне.

Он оставил девиц на перроне — поезд еще не подали, — а сам побежал на вокзал купить им в дорогу что-нибудь пожевать, они даже не успели поесть, так замотались. Всюду, как назло, стеной стояли очередюги, вокзал был забит отъезжающими, веселой нетрезвой молодежью с вербами, скатками, рюкзаками; он выскочил на привокзальную площадь и подлетел к торгующей пирожками лоточнице:

— Пирожки есть?

— Пирожки, горячие пирожки, — не слушая, монотонно твердила торговка. — Двадесенть копеек su mėsa, чтернастя su ryziais. Пирожки, горячие пирожки!

Кого-то она напоминала Акимову; он взял по шесть тех и этих, с мясом и рисом, расплатился и, убегая, на бегу боковым зрением зацепил ее напоследок: пани Гонората. Конечно же. Вот, значит, куда приткнулась. Ну, эта не пропадет.

— Ой, пирожки! — обрадовалась Дуся, когда он наконец-то вернулся: они уже погрузили вещи в вагон и ждали его на перроне. — Налетай, Ксюня! Мы думали, ты совсем убежал, Ксюшка рыдать уже собиралась…

— Это вам в дорогу, — объяснил он. — Оставь, Ксеня, мы с тобой потом купим.

— Я только один, — нахально сказала Ксюшка.

— Два, — уточнила Дуся, подавая второй пирожок: первый исчез во рту моментально, с концами.

— Ну, вот, — сказал Акимов, глядя то на Таню, то на Дусю. Больше говорить было нечего.

— Спасибо тебе за все, — сказала Дуся, протягивая ладошку.

— Да поцелуйтесь же вы! — в сердцах воскликнула Таня; он притянул Дусю за плечики и поцеловал подставленную щечку.

— Дай тебе Бог, Дусенька, — сказал он. — Будь счастлива.

— Прощай, Акимов, — сказала Таня, обняла его и поцеловала теплыми, ласковыми губами. — Приезжай, как договорились. Обязательно приезжай.

Тем же боковым зрением он увидел, как обнимаются Дуся с Ксюшкой, а Ксюшкин пирожок метит Дусю со спины темным пятном. «Ну, тут уж ничего не поделаешь», — подумал он.

— Приезжай, Акимов! — крикнула Таня уже из тамбура.

Поезд тронулся и, набирая скорость, пошел мелькать вагонами, потом оборвался.

— Дуся… — жалобно пискнула Ксюшка, подняла руку и уставилась на холодный надкушенный пирожок.

— Уехала, — упавшим голосом подтвердил Акимов. — Ту-ту…

Он взял Ксюшку за руку — пирожок упал на платформу, — и они медленно побрели назад, в зал ожидания.

— Странный напиток, — сказала Илона. — Темный, как кровь. Где ты его достал?

— На точке у вокзала. Ваше здоровье, мадемуазель.

— H-нет, я пропускаю. Я немножко боюсь.

— Интересное заявление, — сказал Акимов.

— Видишь ли, я никогда не пила портвейна, — со смехом призналась Илона. — Я стала пить — и выпивать — только после знакомства с тобой, Akimovai. Как раз перед тем, как ваш Горбачев запретил вам пить ваш портвейн. Извини, конечно.

— Nieko, — ответил он, опрокидывая в себя стакан. — Только не называй меня Akimovai. Говори просто: господин барон. Просто говори — господин барон; это правильно, это по-русски.

— Ай да напиток, — изумилась Илона. — Нет, я тоже хочу попробовать. Потрудитесь налить мне, господин барон.

— И ничего не много, — бормотал барон, валяясь на грязной шубе у камина. — Для кого-то литр портвейна, может, и много, а для меня всего пять стаканов. Пять классических граненых стаканов, если наливать до риски, а не с верхом.

— Это не вино, a psia krew, — говорила, перетряхивая перину, пани Гонората. — То-то обрадуется госпожа баронесса, когда узнает, что господин барон пьет psia krew.

— Да ты просто стукачка, Гонората.

— Вы говорите слова, которые неприлично слушать даже мне, господин барон.

— Nieko.