М-да-сс.

Спросонок он слышал тихие разговоры, голоса Дуси и Ксюшки: они вплетались в предутренние сны крылатой сказочной чушью, потом он проснулся, перевернулся на живот и посмотрел вниз: на кухне, под колпаком лампы, Ксюшка с Дусей чинно гоняли чаи с бутербродами, а на третьей табуретке дремал, раскинув лапы, тигра, самый внушительный в этой компании, если смотреть сверху.

— Там жили рыцари, князья там всякие, а войти в него можно только через подъемный мост, поднимается и опускается на цепи, вот такой толщины, толще тебя, а вокруг замка озеро, там люди плавают на лодках или на яхтах, у кого сколько денег… — элегически живописала Ксюшка, изображая бутербродом плывущую по волнам яхту, а Дуся, держась на траверзе по правому борту от бутерброда, отвечала:

— Но сейчас зима, озеро, наверное, замерзло.

— Ну и что?.. Только я не знаю, работает ли он зимой, это надо у папы спросить.

— Работает, — сказал Акимов. — С добрым утром, товарищи.

— А-а, проснулся! Пап, а мы знаешь что решили с Дусей?

— Знаю. Догадываюсь.

— А он точно работает зимой?

— Кто, замок? Точно. Работает. Пашет во всю.

— Ну, па-апа, я серьезно!

— Озеро закрывается на зиму, а замок пашет, как папа Карло.

— Ну-у, па-а-апа!.. Я просто не знаю, как сказать!

— А не знаешь, скажи просто: музей. Музей работает, замок стоит, озеро сковано свинцовым льдом. Просто скажи: туристы зимой и летом ползают по Тракайскому замку, смутно ощущая грубое, холодное величие камня, тесанного семьсот лет назад, и подавляют невольный трепет мечтой о шашлыке. Учись выражаться просто и ясно, в этом сила человека с мозгами. Верно, Дусь?

— Пожалуй, — смеясь, ответила Дуся. — Ты сейчас похож на кукушку, которая высунулась из часов и застряла.

— Ничего себе просто, — сказала Ксюшка.

— Тогда пора будить Таню и собирать вещи, чтобы потом не бегать, не суетиться. Это действительно недалеко? — спросила Дуся. — Мы не опоздаем на поезд?

День отъезда.

— Жестокий ты человек, Евдокия, — сказал он. — Могла бы не напоминать про отъезд.

— А вот и не поедешь, поросеночек, я тебя никуда не пущу! — воскликнула Ксюшка, хватая ее за полу халатика; Дуся испуганно прижала халат к ноге и взглянула на Акимова с легким укором.

— Отпусти ее, Ксюшка, ей все равно придется ехать в Москву. У нее же здесь ничего нет, кроме халатика.

— А потом приедешь?

«Я? — Дуся взглянула наверх, на Акимова; тот закивал, подсказывая солгать. — Я постараюсь… А теперь, поросеночек, пошли будить Таню. У тебя это здорово получается…»

Они приехали в Тракай десятичасовым автобусом, т. е. ближе к одиннадцати, и по краю большой заснеженной пустоты, по берегу с вмерзшими в лед плоскодонками побрели к замку. Не было ни зеленых озер, ни скользящих по глади вод байдарок-водомерок, ни синего неба; городишко, как набор елочных игрушек, лежал упакованный до весны в серый снег и низкую облачность. Не было поначалу и самого замка — его затирал серый мыс с бликующим ворохом воспоминаний, заброшенным монастырским садом, посреди которого стоял девятилетний Акимов с жирной виноградной улиткой в руке, — и другой мыс, опоясанный реставрированным фрагментом городских стен, с круглым лесистым курганом, прячущим в кустах жимолости на вершине странный провал, лежбище настороженной тишины — ровную поляну, поросшую летом густой душистой травой, а зимой абсолютно белую, пустую, странную… Когда-то Акимов обнаружил точно посередине поляны «ведьмино кольцо» — правильный круг поганок — и окончательно понял, что с курганом что-то не так, не то — ну да ладно; вот за этим вторым мысом и обнаружился замок, издали розовый и веселый, игрушечный, один на серо-белом снежном просторе.

Ксюшка с Дусей болтали, взявшись за руки, болтавшая сторона напирала и не больно-то смотрела под ноги, отчего парочка шла зигзагами, торя извилистый график оживленного, ограниченного с двух сторон сугробами диалога; Акимов с Таней степенно шагали следом, и так же плавно, по прямой текла их ученая беседа. Акимов рассказывал о великих князьях литовских, которым легче было переменить веру, чем сходить в баню, о незадачливом Свидригайле Ольгердовиче, последней надежде и позоре православных князей Литвы, пожегшем заживо митрополита киевского Герасима, и о его сопернике Сигизмунде Жестоком, убитом здесь же, в Тракайском замке, киевским князем Иваном Чарторыйским; память у него не вся еще была пропита, только лед на озере оказался совсем другим — более прозаическим, что ли.

Два моста с безымянным островком посередине соединяли замок с берегом; они ступили на первый мост, взглянули на парочку впереди, беззаботно обтиравшую перила то с одной, то с другой стороны моста, и Акимов неожиданно для себя признался:

— Это первый человек после отъезда мамы, с которым Ксюшка оттаяла…

Таня кивнула, потом сказала:

— Сдается мне, что она по жизни сестра: мне сестра, Ксюшке сестра, да и тебе тоже.

— Сие печально, — ответил Акимов, подражая манерной Таниной интонации. — Сдается мне, что я испытываю отнюдь не братские чувства к ней.

Подумав, он добавил:

— Сдается мне также, что нельзя быть одновременно сестрой Ксюшке и мне… Тут есть некий зазор, в который можно попробовать вставить ногу.

— Прищемит, — изрекла Таня. Хотя, с другой стороны, все дело в настойчивости. Вставивши ногу, наваливайся плечом. Все может оказаться проще, чем ты думаешь.

— Я думаю примерно так же, — признался он. — Беда в том, что мне не по чину наваливаться плечом — с ребенком на руках. Эта дверь открывается в другую сторону, вот в чем дело. Это мы с Ксюшкой за дверью, а не она.

— Но ты ее не всем открываешь, верно? — хмыкнув, спросила Таня; они взглянули друг на друга и рассмеялись.

В полынье под вторым мостом плавали утки, на льду толстым слоем лежал рыхлый, местами желтеющий снег, а в памяти лед был свинцовым, чистым, он звонко пел под копытами, свистел и щелкал, словно с каждым ударом копыт лопались струны, натянутые от берега до другого: так щелкают соловьи; так поют под ветром телеграфные провода; так щелкал этот звонкий молодой лед бесснежной зимой семьдесят пятого года, когда они приехали сюда с Ольгой. Незадолго до этого Акимова с подачи ГБ выкинули из института, он вернулся домой и жил как в ссылке после столичной круговерти, а Ольга обрушивалась на него из Москвы когда раз, когда два раза в месяц, а иногда он сам прилетал в Москву на субботу и воскресенье. Пожалуй, это была самая счастливая пора его жизни, пора первой взрослой любви, которой разлуки по две недели и легкий ореол изгнанничества — что дрожжи тесту. В один из ее приездов они попали в Тракай, забрели в замок и оказались, вот как сейчас, единственными посетителями. До них никому не было дела: служительницы в залах вязали, дремали и казались не живее остальных экспонатов, а в тесном внутреннем дворике стояла такая сумрачная, такая позеленевшая тишина, что хотелось крикнуть и убедиться хотя бы в эхе. После всех вокзалов, аэропортов, общежитий и коммуналок… за билетики по двадцать копеек купили остров, замок, тишину и покой, запечатанные со всех сторон свинцовым озерным льдом и голыми, зачарованными рощами по берегам. Они бродили по замку как молодые хозяева, которым выпало нечаянное наследство. На самом верху центральной башни, за дубовым балкончиком на головокружительной высоте обнаружилась совершенно пустая, квадратная зала с окнами на все четыре стороны света, на всю уснувшую ледяную страну; они сели прямо на пол, на шубы, и Ольга сказала: «Вот здесь я буду жить, когда ты уйдешь на войну».

Но уходил не он, уходила-уезжала она, а он оставался и писал ей из провинции письма о молодом бароне, живущем в полуразрушенном замке с чудаковатой прислугой из местных: экономкой пани Гоноратой, ее хромоногим супругом Яцеком, конюхом по основной должности, а по совместительству завхозом и сторожем, и их придурковатым сынишкой Збышеком, которого приспособили сидеть в той самой смотровой комнате верхней башни и следить за дорогой, дабы упредить приезд баронессы. По утрам, кутаясь в облезлые шубы, барон пил кофе, любовался огнем в камине и беседовал с пани Гоноратой на разные душеспасительные темы навроде того, где, в каких развалинах ее супруг наладил самогонный аппарат — «иногда, когда ветер от Тышкевичей, так запахнет, что прямо воняет», жаловалась пани Гонората, — а в это время Яцек торжественно вводил во внутренний двор оседланного Орлика, каурого ахалтека-трехлетку, и Орлик гремел, как будильник в тазу, искря подковами по булыжнику, а эхо металось по замку обезумевшим табуном; барон прыгал в седло и через озеро, по звенящему и поющему льду, по вмерзшим в лед бревнам наплавного моста скакал в город, на почту, за письмами от баронессы, а потом тем же сумасшедшим наметом летел домой, пришпоривая всхрапывающего от страха Орлика, и по лицу барона пани Гонората угадывала, что подавать к обеду, веселый глинтвейн или постную водку. Яцек осаживал, принимал распаленного ахалтека, сокрушенно осматривал подковы и бормотал: «Не можно так гнать по льду, господин барон — не себя, так хоть бы жеребчика поберегли. Гвоздей на вас не напасешься, баронов…» — «А на тебя — ржи, — отвечал барон, взбегая по лестнице. — Я вот скажу Гонорате, чем ты занимаешься в Северной башне…»