Хорошо понимал профессионального врача Пирогова профессиональный военный – Павел Степанович Нахимов. Он внимательно выслушивал великого хирурга и издавал соответствующие приказы: об устройстве бань, о снабжении личного состава сушеной зеленью, о запрещении пользоваться нелуженой посудой, о строительстве хлебопекарных печей «для всех, то есть и для солдат». Нахимов ежедневно посещал госпиталь. Он боролся с той же чиновничьей машиной, что и Николай Иванович. «Я менее, нежели кто-нибудь, имею влияние на управление Севастополя», – с горечью признавался он.

Пирогов действовал весьма решительно, он разделил сестер в каждой дежурной смене на перевязочных, аптекарш и хозяек. Так в руках сестер милосердия оказались продукты и медикаменты, чай, сахар, вино, пожертвованные вещи. Все это сразу стало попадать непосредственно к солдатам, красть стало невозможно. Как возмутились наживавшиеся на войне воры разного ранга! Однажды Пирогов написал важному чиновнику, задержавшему снабжение госпиталей дровами: «Имею честь представить на вид…» И за дерзкое, «неприличное» обращение к высокому лицу получил вместо дров выговор от главнокомандующего и даже от государя. Вот такая была «круговая порука».

Но Пирогов не сдавался, он являлся в кухни, вместе с сестрами милосердия отмерял по норме продукты, обнаруживал то «затерянные» палатки, то сотни «позабытых» одеял, вытаскивал их из складских тайников, пускал в дело. Здесь они с Нахимовым были заодно. Павел Степанович сказал однажды без тени улыбки: «Распорядился я своею властью выдать раненым со складов восемьсот матрацев. Глядишь, и под суд отдадут-с. После войны».

«Севастопольские письма» Пирогова адресованы жене, но в них жестокая правда о Севастополе. В одном из них Николай Иванович пишет: «В войне много зла, но есть и поэзия: человек, смотря смерти прямо в рыло, как выражался начальник штаба Семякин, когда шел на приступ с азовцами, смотрит и на жизнь другими глазами; много грусти, много и надежды; много забот, много и разливной беззаботности. Мелочность, весь хлам приличий, вся однообразность форм исчезает; здесь не видишь ни киверов с лошадиными хвостами, ни эполет, ни чиновнических фраков, и даже ордена видишь только изредка; просто все закутано в солдатскую сермягу, в длинные грязные сапоги, как дома, так и на дворе; я этот костюм довел до совершенства и сплю даже в солдатской шинели. Посмотришь в госпитале, и тут вся наша формальность исчезает: кто лежит на кровати, кто на наре, кто на полу, кто кричит так, что уши затыкай, кто умирает не охнув, кто махорку курит, кто сбитень пьет».

Пирогов с любовью описывает в письмах героев Севастополя: «Теперь в госпитале на перевязочном пункте лежит матрос Кошка, по прозванию; он сделался знаменитым человеком; его посещали и великие князья. Кошка этот участвовал во всех вылазках, да не только ночью, а и днем чудеса делал под выстрелами. Англичане нашли у себя в траншеях двоих наших убитых и привязали их, чтобы обмануть наших, думая, что их будут считать за часовых.

Кошка днем подкрался ползком до траншей, нашел английские носилки, положил труп на эти носилки из полотна, прорезал в них дырья и, пропустив через дырья руки по плечо, надел носилки вместе с трупом себе на спину и потом опять ползком с трупом на спине отправился назад восвояси; град пуль был в него пущен, шесть пуль попали в труп, а он приполз здоровехонек».

Именно в Севастополе хирург убедился, что все усилия врачей, все способы лечения не дадут положительных результатов, если раненые находятся в таких условиях, которые вредны не то что больным, но и здоровым людям. Он вывел одно из главнейших положений своей военно-полевой хирургии: «Не медицина, а администрация играет главную роль в деле помощи раненым и больным на театре войны».

Пирогов воочию видел, что администрация Севастополя является едва ли не злейшим врагом города. «Страшит не работа, – писал Пирогов, – не труды, – рады стараться, – а эти укоренившиеся преграды что-либо сделать полезное, преграды, которые растут, как головы гидры: одну отрубишь, другая выставится».

В другом письме Николай Иванович пишет: «Хорошо говорить самому себе: „молчи, это – не твое дело“; да нельзя, не молчится, особливо, когда говоришь с женою.

Когда за месяц почти до бомбардировки я просил, кричал, писал докладные записки главнокомандующему (князю Горчакову), что нужно вывезти раненых из города, нужно устроить палатки вне города, перевезти их туда, – так все было ни да, ни нет. То средств к транспорту нет, то палаток нет; а как приспичило, пришла бомбардировка, показался антонов огонь от скучения в казармах, так давай спешить и делать как ни попало. Что же? Вчера перевезли разом четыреста, свалили в солдатские палатки, где едва сидеть можно; свалили людей без рук, без ног, со свежими ранами на землю, на одни скверные тюфячишки. Сегодня дождь целый день; что с ними стало? Бог знает. А когда начнут умирать, так врачи виноваты, почему смертность большая; ну, так лги, не робей. Не хочу видеть моими глазами бесславия моей родины; не хочу видеть Севастополь взятым; не хочу слышать, что его можно взять, когда вокруг его и в нем стоит с лишком 100 000 войска…

Я люблю Россию, люблю честь родины, а не чины; это врожденное, его из сердца не вырвешь и не переделаешь; а когда видишь перед глазами, как мало делается для отчизны и собственно из одной любви к ней и ее чести, так поневоле хочешь лучше уйти от зла, чтобы не быть, по крайней мере, бездейственным его свидетелем. Я знаю, что все это можно назвать одной непрактической фантазией, что так более прилично рассуждать в молодости, но я не виноват, что душа еще не состарилась.

…О, как будут рады многие начальства здесь – которых я также бомбардирую, как бомбардируют Севастополь, – когда я уеду. Я знаю, что многие этого только и желают».

В мае Пирогов решил ехать в Петербург повидаться с женой, сыновьями. Он знал, что вернется. И в последних числах августа уже опять был в Севастополе, добившись права подчиняться непосредственно главнокомандующему и получив в полное распоряжение все перевязочные пункты и транспортные средства.

Теперь Пирогов рассматривал в подзорную трубу уже оставленный Севастополь. Нахимов не дожил до этого дня.

28 июня на Малаховом кургане он поднялся во весь рост перед французской батареей. По нему стреляли. «Они сегодня довольно метко целят», – сказал адмирал и упал, сраженный пулей. В записной книжке Нахимова остались среди прочих и такие пометки: «проверить аптеки», «чайники для раненых», «колодцы очистить и осмотреть», «лодку для Пирогова и Гюббенета».

В первый приезд Пирогов нашел тысячи раненых под Инкерманом, во второй – тысячи раненых на Черной речке.

Сражение на Черной речке князь Горчаков начал в угоду царю, поскольку этого требовал Александр II. Оно обошлось русскому народу в восемь тысяч убитых и раненых. К пострадавшим на Черной речке прибавились жертвы последней бомбардировки города. Восемьсот тяжелых орудий выпускали по Севастополю восемьдесят тысяч снарядов ежедневно. Симферопольские госпитали были переполнены, такое скопление раненых угрожало последствиями, ненамного уступавшими последствиям бомбардировки. Проблема транспорта стала главной: предстояло организованно эвакуировать раненых из Крыма в близлежащие губернии.

Пирогов отлично знал, что такое крымский транспорт. Из каждой сотни санитарных повозок примерно пятнадцать превращались в конце пути в похоронные дроги. Поэтому, пользуясь полученными в Петербурге полномочиями, он отобрал транспортировку у интендантов и передал медикам. По маршруту эвакуации отправилась Бакунина – надежнейшая из его помощниц. Она возглавляла созданное Пироговым особое транспортное отделение сестер милосердия. Николай Иванович просил ее проверить, перевязывают ли на этапах раненых, чем их кормят и поят в пути, дают ли им одеяла и полушубки.

Пирогов разработал свою четкую систему эвакуации. Он объявил войну «холодным и нежилым притонам» – путевым ночлежкам. От Симферополя до Перекопа устроили тринадцать этапных пунктов – там кипятили чай, готовили горячую пищу. Это были места, где раненых ждали.