Изменить стиль страницы

— Возможно, что завтра он будет на Киевском вокзале.

— Это он написал письмо Сталину?

— Да…

Мама и дядя Вася уходят в маленькую комнату. Брат шепотом говорит мне:

— А Дуся все время плачет и не выходит на кухню!

— Это не наше дело. А тебе пора спать.

— Ладно. Я пойду, хотя мне и хочется с тобой поговорить.

— Я завтра прогуляю, а сумку с книгами спрячу на кухне, за шкафом. Так что имей в виду!

— Хорошо, — шепчет он, делая страшные глаза. И, топая босыми ногами, уходит к своему сундуку. И я тоже ложусь и мгновенно засыпаю.

XXI

«Попробуй найди тут Чернетича!» — думаю я, попав под своды Киевского вокзала. Тысячи людей! Почти все — военные. Сидят на лавках, на полу, на подоконниках; едят, читают, спят, играют в карты. Многих окружают женщины, дети и старики, которые их провожают.

Густой махорочный дым висит в воздухе. Я пробираюсь через наполненный народом, гудящий зал, раздумывая, где и на каких путях можно будет увидеть тот эшелон, в котором поедет Чернетич.

Я смотрю на военных: они ничем не напоминают тех, которых мы провожали в сорок первом году… Рослые, веселые, все, мне кажется, напоминающие сержанта Митрофанова, с медалями, орденами, они полны того оптимистического настроения, которое теперь появилось и у нас.

Но на женщин, провожающих их, смотреть невозможно… Плачущие или готовые заплакать, цепляющиеся за них, не отстающие ни на шаг от этих звенящих медалями и орденами военных…

На перроне свежий утренний воздух, смешанный с вонючим угольным дымом, на минуту все же освежает меня. Я вытираю пот со лба и тут же на условленном месте у киоска «Союзпечати» вижу маму Чернетича.

— Мы не найдем его, — вместо приветствия говорит она мне, еле шевеля бледными губами.

— Найдем! Стойте здесь и не уходите. Вы принесли «Беломор»?

— Да, но…

— Давайте скорее!

Найдя уборную не столько по вывеске, сколько по тяжелому запаху, я спускаюсь в зловонный тоннель, продираюсь сквозь толпу курящих военных, и попадаю в темное помещение без окон, где, потолкавшись немного и поговорив с несколькими мрачными личностями и оставив им пачку «Беломора», получаю необходимые сведения.

Наверху меня оглушает громкая музыка духового оркестра, составленного из военных музыкантов под управлением маленького пузатого человечка. Появившись из главного зала, оркестр в сопровождении бегущих за ним мальчишек, сверкая трубами, проходит мимо меня. А за ним идут солдаты в походной одежде, с оружием, с катками шинелей через плечо. Рядом с солдатами бегут женщины. Все они пытаются что-то спросить у солдат, что-то говорят им… Колонны направляются к длинному составу.

Когда бодрые звуки оркестра стихают, уносимые вдаль ветром, я вижу женщину с трясущейся седой головой. Невидящими глазами на залитом слезами лице она смотрит куда-то мимо всех, медленно бредя по перрону. Ее сумочка открыта, и оттуда торчат бумаги и висит конец белого носового платка. Вот она подходит ко мне…

— Вы не видели моего сыночка?

— Как он выглядит? — спрашиваю я.

Странным взором смотрит она на меня, голова ее трясется.

— Вы, — повторяет она снова, — не видели моего сыночка?

— Нет…

Она грустно кивает в ответ и направляется к людям, стоящим дальше. Платок падает из сумочки, ей подают его, и опять я слышу:

— Вы не видели моего сыночка?..

— Товарищи! — раздается зычный голос, усиленный репродукторами.

На высокой трибуне, назначение которой до этого времени было мне совершенно непонятно, стоит высокий человек в кепке, штатском костюме, в очках. Рядом с ним еще несколько людей в штатском и один военный. Все бойцы, прошедшие мимо меня, теперь стоят перед вагонами лицом к трибуне.

— Товарищи! — еще громче кричит человек в очках. — В этом году, выполняя стратегический план окружения и разгрома немецко-фашистских войск под Сталинградом, созданный Верховным Главнокомандованием Красной Армии, наши войска в итоге шестинедельных наступательных боев разгромили тридцать пять дивизий противника, нанесли тяжелые потери семи дивизиям противника, истребили…

С трясущимися руками, с открытой сумочкой, опять подходит та женщина.

— Вы не видели моего сыночка? — тихо спрашивает она.

— Нет, — отвечаю я, беря ее за рукав, не в силах оторвать взгляда от ее залитого слезами лица, — мы ведь не знаем, как он выглядит. Наверное, его здесь нет…

Кивнув мне, как бы в знак согласия, она идет в сторону.

— …взяли в плен, — кричит человек на трибуне, — сто тридцать семь тысяч шестьсот пятьдесят солдат и офицеров противника, уничтожили и захватили огромное число боевой техники врага, Красная Армия освободила от немецко-фашистских захватчиков одну тысячу пятьсот восемьдесят восемь…

Подойдя к стоящим у стенки женщинам, которые тоже слушают человека в очках, седовласая, тряся головой и широко расставив руки, как бы желая обнять кого-то, обращается к ним:

— Простите… — ее голос перебивается раскатами баса из репродуктора, — вы не видели моего сыночка?

К ней подходит милая молодая милиционерша, бережно берет под руку и, тихо говоря что-то на ухо, уводит. А я все смотрю на эту женщину с трясущейся головой, и до меня долетают ее слова:

— …сыночка?

— …провалились авантюрные планы германских империалистов, рассчитанные на порабощение Советского Союза! Провожая вас, дорогие наши бойцы и командиры, мы желаем вам победы! За нашу Советскую Родину под знаменем Ленина-Сталина вперед к Победе! Ур-ра, товарищи!

Бойцы, стоящие перед вагонами, кричат «ура», а я, пробираясь сквозь толпу, везде ищу взглядом рыженькую, но ее не видно, и я иду к «Союзпечати» и говорю маме Чернетича, что узнал в уборной.

— Пойдемте!

Когда она поднимается, я вижу, что она в полном изнеможении, а сколько нам ждать — неизвестно. Я поддерживаю ее, и мы идем в конец перрона. И тут из громадных раскрытых окон вокзала раздается ужасный крик, прорезающий воздух. Мы замираем в испуге. С минуту тихо…

— А-а-а-а! — снова слышится страшный вопль.

Люди бегут к дверям вокзала. Крик раздается в третий раз… Мне кажется, что кричит женщина и кричит, сжав зубы.

— Боже! — шепчет в испуге мама Чернетича. — Что же случилось? Что это?

И опять это вопль! Мне кажется, что человек, который издал его, после этого должен погибнуть! Он длится так долго и слышать его так ужасно! Моя спина покрывается липким потом, а мама Чернетича, побледнев, шепчет:

— Извините… Мне плохо…

Оглядываюсь в поисках свободного места, но ничего не вижу. Какая-то женщина отодвигается на своем чемодане и молча показывает рукой.

— Спасибо, — благодарит мама Чернетича и садится, закрыв глаза.

А через толпу, запрудившую все пространство перед входом в вокзал, пробивается милиционер, за ним — женщина в белом халате с чемоданчиком в руках. Милиционер расталкивает народ, и они исчезают в дверях.

— Я сейчас! — говорю я маме Чернетича. Она кивает, не открывая глаз, и я бегу к окнам вокзала, где толпятся женщины.

— Что случилось? — спрашиваю я у них.

Они молчат, как бы решая в уме что-то. А старуха в платке, повернув ко мне морщинистое лицо, спокойно говорит:

— Рожает… рожает женщина… — И, подняв голову к небу, крестится и что-то шепчет.

Толпа в зале и под окнами затихла… Первым нарушает эту тишину гудок паровоза, потом — далекий кондукторский свисток… И вдруг из окон вокзала раздается какое-то всхлипывание и тихий звук, похожий на плач котенка… Две девушки с носилками, расталкивая толпу, пробираются туда… Снова слабый писк… Старушка продолжает креститься, повторяя:

— Слава богу! Слава богу!

Слышен голос милиционера:

— Разойдитесь! Разойдитесь! Ничего не случилось! Разойдитесь!

Вот милиционер появился в дверях, расталкивая народ, а следом за ним, держа в руках крошечный сверток, склонив над ним голову, идет докторша. Какой-то старик несет ее чемоданчик, за стариком появляются девушки с носилками. На них лежит женщина. Ее лицо поднято вверх, нам ничего не видно, кроме длинного носа, так как голова ее завернута в платки. Сверху она накрыта казенным серым одеялом.