Изменить стиль страницы

— Мама, сохраним эту газету с докладом!

— Да! — соглашается она. — Ее надо сохранить.

Она берет ее у меня из рук и смотрит на газетные листы.

— Мама! А что с нами было бы… если бы немцы взяли Москву?

— Разве ты сам не знаешь? — спрашивает она меня, помедлив.

— Мама! Какое счастье, что у нас есть Сталин!

— Да! Это действительно счастье!

XXXIII

Морозным вечером я иду в госпиталь. Я сворачиваю в Божениновский и в воротах вижу Трофима Яковлевича.

— Здравствуйте!

— Здравствуй…

Он смотрит на длинную темную улицу, на старинные дома, над крышами которых мерцают звезды, мерцают так же, как и тогда, когда к этому подъезду подкатывали сани, подъезжали кареты… Может быть, Пушкин и Гоголь были здесь гостями? Какое счастье, что эти люди жили на нашей земле! И я могу читать их книги и сейчас несу их в госпиталь.

— …нету письма. Пошли!

— Я принес вам книги.

— Спасибо, милый!

В палате я здороваюсь со всеми и прохожу к постели Трофима Яковлевича.

Сегодня во что бы то ни стало я должен попросить у них угля. Ведь топят же у них — вон как тепло! Но как это сделать?

Трофим Яковлевич разворачивает книги. Шевеля губами, читает названия, раскладывает их по кроватям… Подходят раненые. Комиссар поднимает с подушки голову.

— Здравствуй! — говорит он дружелюбно. Какое у него славное умное большое лицо!

— Здравствуйте.

— Что, книги принес?

— Да.

— Какие?

— Пушкин, Гоголь, Диккенс и «Мифы Древней Греции».

Комиссар хочет еще что-то сказать, но Трофим Яковлевич встает, манит меня пальцем, и я иду вслед за ним. В коридоре почему-то пахнет елкой.

— Нет письма! — мрачно повторяет он. — Слушай, напиши еще! — И кладет на подоконник лист бумаги. Я расправляю его. — Пиши! — шепчет, оглядываясь, Трофим Яковлевич.

Дорогая наша супруга Изабелла Осиповна! Мы всё ждем вашего ответа. Я даже думал, что, может, вы так приедете, без письма, и ждал вас, и все стоял у ворот, как узнал, когда приходит ивановский поезд. Но вас нет. Приезжайте повидать меня. Я ведь не такой плохой, есть и хуже меня. Приезжайте, хоть поглядите, поговорим, а там и решите, как нам быть. Ведь кроме вас у меня и нет никого, к кому бы я мог писать и ждать. Ведь вы же — супруга мне.

— И это все?

— Все! — глухо отвечает Трофим Яковлевич. — Пошлешь сегодня?

Я киваю и, завернув треугольник, пишу адрес. И когда я пишу его — Овсянники, — я почему-то вспоминаю тот фильм… И поле ржи под бескрайним небом…

— Трофим Яковлевич! А у вас рожь сеют?

— Сеют… И лен сеют, и коноплю, и просо… Кругом нас поля.

— Трофим Яковлевич?

— Что, сынок?

— А кто ваша жена?

— Была ткачиха, — вздыхает он.

— Почему — была?

— А стала, ну, эта… общественница. Ткачиха была, работала, все хорошо. Потом теща давай шептать: «Что ты за рабочая, Беллочка? Тебе не это надо. Ты по-другому живи!» Ну — и достоналась. Ту выбрали сначала в эту… в женорганнзаторы. Работать меньше стала, все бегает: то деньги собирает, то жён коне… консультирует. Говорит, чтобы вашему брату воли не давать. Теперь, говорит, равноправие! Придешь домой в обед — там баб полно. Все чего-то пишут. А она вроде речи им говорит. Потом выбрали в эту… в женотдел замом каким-то. Тут — чистая беда: ребята не мыты, не кормлены. Сама худая стала, щеки ввалились. Ткать уж не ткет — все на собраниях. Да… По ночам книжки читает. Ты, говорит, Трофим, не понимаешь, в какое время живешь! Я ей говорю: «Работай лучше, а то дурой станешь, как эти пустозвоны ваши с портфелями». Были бы хоть ученые, а то так, деревенские дурачки! На значок, говорит, тебе, Трофим, сдавать надо. Никакого вида у тебя в праздники! Смотри, жена у тебя какая — вся в значках! Да, думаю, значки есть, а куда титьки девались? Ну, да ты молодой, тебе не понять! Ты, говорю, Изабелла, лучше бы назад в ткачихи шла, работу ведь забудешь! Как зыркнет на меня глазами! Совсем ты, говорит, деревенский, тебе бы только о работе! Не это главное! А что, говорю, главное теперь? Махнула рукой: не понять, дескать, тебе, не суйся! Во как.

Он умолкает. Потом продолжает:

— Красивая она у меня. Да спортили ее.

— Чем?

— А бездельем. Чем же еще человека портят? Языком — ля-ля-ля! Только и слышно: соревнования да собрания, а про работу и не вспомянет. Раз приходит. Я, говорит, теперь это… освобожденная женорганизатор. На курсы меня посылают в Иваново на месяц. Дай денег — одеться надо. Что, думаю, с бабой делать? Ломал голову, ломал, дай, думаю, мать спрошу. Пришел. Мама, говорю, ведь у меня Беллочка от рук отбилась. Скажите, что делать? Говорила, отвечает, тебе, дураку, бери по себе, без этих, без придурей! Имя-то какое — Изабелла Осиповна! Надо же! Хоть бы евреечка была, ну, тогда вроде ничего, а то ведь русская. Изабелла! Вот теперь и мучайся с дурочкой! Дальше-то она еще хуже станет — она, увидишь, гулять от тебя будет! Куда ты ей такой сдался? Ей эти… в пенснах нужны, с портфелями… эти, как их? Рижисиры!

Вы, говорю, мама, поругайте, а совет мне дайте: что делать-то? Вот, говорит, перво-наперво баб этих, ну, общественниц разных, разгони! Чтоб этих пустозвонок у тебя в доме не было! А то прихожу раз, вижу, одна у тебя дома сидит. Где, спрашиваю, твоя-то? Я по имени и звать-то ее не хочу, кличка какая-то, а не имя, прости господи! А Беллочка, отвечает, на курсах у товарища Парфентьева сидит. А я с детьми — она просила. Сиди, думаю, сиди. А сама-то на кухню — всю обшарила: ни супа, ни картошки, ни чаю — ничего! А на столе записка: «Трофим! Ушла на собрание, а детей пусть кто-нибудь покормит». А та, слышу, будто сказки им рассказывает. Я ухо навострила — ничего не пойму. Ну, знай, слушаю, думаю: слава богу, хоть детьми занялась. Выглянула я за занавеску, а дети-то глаза на нее выпялили, не шелохнутся. А она им: «…и акулы эти все поглотят и поработят!»

Стала я у печи возиться, может, думаю, в печи суп-то? Нет, все пусто. А эта, знай, лясы точит: «…и живут эти акулы за щёт крови мировых пролетариев…» Что, думаю, детей пугает? Дай спрошу. Я и говорю: «Что за акулы-то?» А она уж и картинки им кажет. Те ревут в три ручья — красноармеец и рабочий пилят пилой буржуя по пузу. Как что за акулы? Эти самые, капитализма акулы! — отвечает. Лучше бы супу им наварила, да сказку про Марью-царевну рассказала, говорю. Прошли эти времена, отвечает, мы живем в другое время! Не понять вам! Да, может и нет этих акул-то, говорю. «Это царевен ваших нет! Темнота вы, тетя Поля!» — «А вы кто?» — «А мы — соль земли». Я и ушла. Вот какие подружки у твоей Беллочки! Вечером снесла детям творогу с молоком. Ты, говорят, баба, чаще к нам ходи.

Трофим Яковлевич умолкает, закуривает, потом снова говорит:

— Я и спрашиваю: «Что же, мама, делать-то?» Сказала тебе: прежде выгони этих пустозвонок со значками. А потом окажи ей, Беллочке, мужнюю волю! «Да как, мама?» — «А как учили: за волосы! Чтобы знала! А по морде не бей, чтобы синяков не было, как при царизме!» У меня аж сердце заколотилось. Что вы, говорю, мама, не знаете, в какое время мы живем?! Сынок, она мне говорит, ну, подумай, какую жену ты себе завел… общественную! Жена-то ведь мужняя должна быть! Подумай! Стыд какой! Ведь баба твоя вовсе бесстыдная станет! Любить тебя забудет! На кой она такая? А я так семье привержен, — грустно заканчивает Трофим Яковлевич, — что не знаю и жизни без семьи!

Он вынимает из бумажника маленькую фотографию со срезанным белым уголком. С нее на меня смотрит молодое полное лицо с крупными красивыми губами. Темные глаза под черными бровями, тонкий нос, пышные светлые волосы. И нитка крупных бус.

— Красивая, — говорю я, возвращая фото.

— Да… Красивая…

Он прячет фотографию и откидывается на спинку скамьи.

Когда мы подходим к палате, из нее доносится гул раздраженных голосов.

— Говорил и говорить буду! — орет Завязанная Голова своему соседу без руки и с завязанным носом, сидящему перед ним. — Под Пулковом у нас было две винтовки на взвод, и у тех затворов не открыть! Всё в ржавчине! Минометов не было! Пулеметов не было! Авиация где была? Где, спрашиваю я?