Изменить стиль страницы

(Что еще может загреметь, помимо аттестата, Гейнц уточнять не стал, но чувство подсказывало ему, что все у него идет прахом.)

«Нет уж, по крайней мере, ту неделю буду регулярно ходить в богадельню и работать как вол. Пусть увидит!»

И он начал рисовать себе, как она увидит… Как сперва будет удивляться, а потом начнет беспокоиться, почему он к ним перестал ходить, не предупредив ее ни словом…

«Ей будет недоставать меня. Пусть она меня не любит, она ко мне привыкла. Она не выносит одиночества… И все разрушить из-за каких-то паршивых костюмов! Ведь она все понимает, как же она не поймет, что это невозможно…»

6

А дома к родителям пожаловала гостья. Собственно, гостья не то слово, просто дочь вернулась под отчий кров. После четырехлетнего отсутствия воротилась домой из какого-то лазарета на Востоке Зофи, в звании старшей медицинской сестры…

Вот она сидит в своем голубовато-сером сестринском одеянии с брошкой Красного Креста на не в меру округлившейся груди и не то с орденом, не то с почетным знаком, приколотым чуть левее. Зофи, сестра Гейнца, старшая дочь Хакендалей — такая знакомая и все же непривычно другая!

Прежняя Зофи была востроносым, вечно недовольным созданием, тщедушным и слабым. Нынешняя же обер-сестра — дородная особа, с белым оплывшим лицом, словно разбухшим от испарений больничной палаты. Каждый раз, сказав что-нибудь, она захлопывает рот и поджимает губы, словно что-то смакует.

«Ну и противная же баба! — думал озадаченный Гейнц. — Нечто среднее между монашкой и видавшей виды подругой. А уж воображает!..»

Не вставая с места, она протянула ему свою пухлую белую руку.

— Итак, ты — Малыш, которого теперь надо называть Гейнцем? Да, да, что ты вырос и повзрослел, можно тебе и не говорить, ты и сам знаешь. Ну, а как гимназия? Делаешь успехи? Подвигаешься вперед?

— Благодарствую! — сказал Гейнц сухо и уселся.

Совершенно несносная баба! Говорит с тобой, словно ты маленький мальчик, а она — твоя старая баловница-тетка! Чудно, право! Ну почему именно ему достались такие несносные братья и сестры?! (Что братья и сестры тоже считают его несносным, Гейнцу и в голову но приходит.)

Зофи между тем продолжала свое выступление:

— А у вас здесь будто все опять утряслось? Я вижу, вы живете скромней. Что ж, это естественно, всем нам пришлось нести жертвы — имуществом и кровью. Бедняга Отто тоже погиб. Да, да.

И Зофи наглухо захлопнула рот, казалось, она захлопнула крышку гроба, где лежал Отто.

— Какие же у тебя планы, Зофи? — спросил отец. — Сама видишь, мы тебя больше держать здесь не можем; Малыша мы уже предупредили — кормим его до пасхи…

И Густав Хакендаль рассмеялся. Гейнц видел, что за последнее время отец сильно переменился. И не то чтобы он поддался общему распаду, напротив, эти времена словно заставили его уйти в себя, от всего отгородиться. Он как бы смеялся в душе над всем миром, потешался и над собственными детьми…

— Не думаю, — степенно сказала обер-сестра, — чтоб мне пришлось сесть вам на шею. Старший военврач Швенке предложил мне работать у него в операционной. Дела и здесь, к сожалению, хватает. Печально, да, да.

Она опустила белые анемичные веки. То, что она говорила, не вызывало, в сущности, возражений, но Гейнца коробил ее тон.

— Приглашают меня и в родильный дом… Ну, там видно будет. Так что садиться вам на шею я определенно не собираюсь.

Рот захлопнулся.

— Вижу, вижу, дочка, — сказал папаша Хакендаль. — Ты вывела свою овечку на сухое место. Оказалась дальновиднее, чем твой старик отец. А он-то опять на козлах штаны протирает.

Зофи уклонилась от неприятного разговора.

— Давненько я не была в Берлине и, может быть, ошибаюсь, но помнится, отец, ты раньше не говорил с таким берлинским акцентом?

— Однако, дочка, от тебя ничего не укроется, — усмехнулся Хакендаль. — Видишь ли, раньше, когда у меня был настоящий извозчичий двор, я старался выражаться, что твой парикмахер, ну а простецкому извозчику вроде бы и не к чему стараться, верно, дочка?..

— Ах, вот оно что! Да, да. Понимаю, отец. — Монахиня опустила веки. — Помнится, ты все — как это говорили люди? — изображал из себя железного Густава. А теперь, значит, в добродушного берлинца играешь? Что ж, оригинально, отец! Право, оригинально!

— Играю? Ну нет, это ты ошибаешься, Зофи! Играют здесь совсем другие, и я даже знаю — кто. Нет, тут ты меня не подденешь. Я всегда был железным Юставом, им остаюсь и сегодня. А что разговор у меня простецкий, так он больше под стать моему простому нынешнему житью…

— Да, да, — протянула Зофи. — Я тебя вполне понимаю, отец. — И переводя разговор на другое: — А что поделывает Эвхен? Что-то я ее не вижу. Ты мне давно ничего не писала про Эву, мать.

Мать вздрогнула и со страхом взглянула на отца: Эва — это имя уже давно не произносили в его присутствии.

Отец и в самом деле нахмурился, однако отвечал сравнительно мирно:

— Эва? О ней нечего было писать хорошего. Эва заделалась шлюхой, вот тебе и весь сказ! — произнес он с заметным усилием.

На минуту водворилось молчание.

Зофи, однако, не дрогнула. Она сидела неподвижно — белое изваяние под форменным чепцом, руки сложены на коленях.

— Прости, отец, — первой нарушила она молчание. — Один только вопрос! Тебе не нравится образ жизни Эвы или ты употребил это слово в прямом значении?

— Вот именно что в прямом. Эва как есть шлюха, со всем, что положено, — с билетом и заправским котом. — Только по тому, с каким усилием отец это выговорил, Гейнц понял, как тяжко ему так аттестовать свою прежнюю любимицу. — А насчет одобряю я или не одобряю чей-то образ жизни, — это к делу не относится: так-то!

— И больше ни слова об этом! — с несвойственной ей решительностью вмешалась фрау Хакендаль. — Ты только волнуешь отца, Зофи!

— Какое еще там волнение! — вскинулся папаша Хакендаль. — Просто у каждого свой талант!

Снова водворилась тишина. Все четверо не решались поднять глаза друг на друга.

— Да, да, — задумчиво протянула Зофи. И заметно оживившись: — Ну, а Эрих? Как поживает Эрих?

— Об этом у Гейнца спрашивай. Гейнц у него что ни день торчит.

И папаша Хакендаль решительно поднялся на ноги. Для Гейнца Хакендаля было полнейшей неожиданностью, что отцу известны его похождения. Матери он, разумеется, рассказывал об Эрихе то одно, то другое, но никак не ожидал, что она передаст это отцу.

Хакендаль нахлобучил на лоб свой лаковый горшок. Гейнц помог отцу надеть кучерской плащ и подал ему кнут, стоявший в углу за шкафом.

— Вороному не мешает поразмяться, да и мне тоже, — заявил он. — Ну, до свиданья, Зофи! Приятно было свидеться, желаю успеха. Да прежде чем устроиться, хорошенько пораскинь мозгами, где удастся больше сорвать. Пока, дочка! Пока, мать! А ты, Гейнц, мог бы притащить матери центнер угольных брикетов, если это, конечно, не слишком тебя затруднит.

С тем папаша Хакендаль и вышел. Он и в самом деле остался железным, с той лишь разницей, что теперь он не столько рычал, сколько кусался.

Это не укрылось от зорких глаз Зофи.

— Не понимаю, мать, — сказала она, убедившись, что старик захлопнул за собой дверь на лестницу. — Я просто не узнаю отца. Можно подумать, что он отчаянно зол на нас, детей. Уж я-то, во всяком случае, ничего плохого ему не сделала… И я кое-чего в жизни добилась. Не исключено, что мне поручат заведовать больницей…

— Все это хорошо, — отвечала мать, — но детям не грех бы другой раз подумать и о родителях. За последние два года ты написала нам три письма.

— Ах, так вот почему вы на меня дуетесь!

— Не знаю, как отец, он о таких вещах не заикается, да только детей, что хоть немного думали бы о родителях, у нас нет!

— Я тебя не понимаю, мать! Ведь у меня на руках были раненые, сотни, тысячи раненых. Бывали дни, когда мы по пятнадцать часов кряду простаивали в операционной… Тут уж не до писем!..

— Ну, за два-то года бывали же у тебя и свободные часы…