Изменить стиль страницы

— Ты думаешь? — нерешительно спрашивает Эва. — Думаешь, солдаты опять засадят Эйгена в тюрьму? — Взгляд ее загорается робкой надеждой, но тут же гаснет. — Нет, нет, — говорит она со вздохом. — Такая уж я невезучая! Что могут сделать солдаты! Никто их и слушать не станет, раз они побеждены и войну мы проиграли…

— Что ты сказала? — спрашивает Гертруд Хакендаль и встает из-за машинки. Она спрашивает таким тоном, что в тесной кухоньке внезапно воцаряется мертвая тишина.

Эва остолбенело смотрит на невестку.

Та стоит перед ней — маленькая, убогая фигурка. Она держится за сердце, словно в нем боль. Широко открытыми глазами уставилась Тутти на золовку.

— Что ты сказала? — повторяет она тихо. — Германия побеждена? Германия проиграла войну?

— Я от людей слыхала… — растерянно лепечет Эва.

— Сейчас же замолчи! — вдруг набрасывается на нее Тутти. — И чтоб я этого больше не слышала! Как не стыдно? Или у тебя не осталось ни совести, ни чести? Ведь ты же сестра Отто! — Взгляд ее бегло скользит по комоду, но она тут же переводит его на золовку, и этот взгляд обжигает. — Ты ведь знаешь, как он умер и за что сражался, а говоришь — побеждены, проиграли…

— Так я же не про Отто говорю, Гертруд…

— Да, но ради чего он умер, если мы побеждены? И где, скажи, нас победили? Назови хоть одно сражение, которое мы проиграли! Ну-ка! Тьфу ты, стыд какой! Мы победили — воевали со всем миром и победили. Враг ни разу не ступил на нашу землю, а ты говоришь — побеждены! Ну, где мы побеждены, где?

Она стоит, вся пылая, она говорит со все нарастающим гневом и жаром, никогда она так не сердилась. Густэвинг услышал ее голос, он появляется на пороге, он переводит глаза с матери на тетку и сжимает кулачки…

— Не трогай маму! — требует он.

Но мать его не замечает.

— Вот и правильно, — надрывается она, — пусть выпустят всех острожников! По крайней мере, каждый увидит, чего стоит их революция!

Она стоит против золовки и смотрит на нее с возмущением. По вдруг спохватывается, — кому она это говорит? Какой в этом смысл — Эва же ровно ничего не понимает, это же пустое место! Было время, и Отто казался таким — или почти таким, но в нем все же сохранилось нечто, не убитое отцом: способность любить! А у Эвы ничего нет…

— Никогда больше не говори такого в моей кухне, — приказывает она в заключение. — Густэвинг, ступай в комнату, присмотри там за братцем…

Она снова садится за машинку.

— Мне все равно, что болтают люди, — спустя немного неуверенно возражает Эва. — Лишь бы Эйген не вышел на волю…

Гертруд ничего не отвечает, она усердно строчит на машинке. Впервые за долгое время заказчица принесла ей частную работу — переделать военную шинель в дамское пальто. До сих пор она над этим не задумывалась, и вдруг ей приходит в голову, что такой работы у нес еще не было. До сих пор шинелей всегда не хватало, и вдруг эта вот, у нее в руках, оказалась лишней… Из нее получится дамское пальто…

Она строчит все нерешительнее, наконец останавливается и в оцепенении смотрит на шинель.

И внезапно ее осеняет — по этому заказу она вдруг убеждается, что война миновала, наконец миновала, но миновало и все то, за что сражался Отто… Говорят, мы проиграли войну… Сколько за этим скрыто и для нее! Вот именно для нее!

Она судорожно сглотнула.

9

— Гертруд! — окликает Эва. — Звонят! Разве ты не слышишь? Может, мне отворить?

— Не надо! Я иду!

Снова звонок.

— Гертруд! Гертруд! Ах, минуточку! — В голосе Эвы звучит невыразимый страх. — А вдруг это Эйген? Прошу тебя, милочка, позволь мне уйти в комнату, я не прикоснусь к детям. Можешь не беспокоиться!

— Уж не думаешь ли ты, что я пущу этого прохвоста к себе на порог? Никогда в жизни! Да уж ладно, ступай в комнату. Но к детям, пожалуйста, не подходи!

Совсем другая, словно ожившая Гертруд Хакендаль вводит в кухню Гейнца с его подругой Ирмой. Это — настоящая Тутти, та, которая не забывает, что Гейнц — единственный из Хакендалей — поздравил ее с законным браком, считая правильным, что Отто на ней женился. Она любит Гейнца за то, что он нет-нет да и зайдет к ней поболтать, часами возится с детьми, приводит с собой свою подружку.

В этом юноше, несмотря на незрелость и бахвальство, есть что-то общее с ее покойным мужем: та же глубокая порядочность и скромная, но непоколебимая честность.

— Гейнц! Ирма! Какие же вы молодцы, что именно сегодня надумали зайти! Входите же, входите! — И понизив голос: — И Эва здесь!

— Как, Эва? — протянул Гейнц в замешательстве.

Он раздумывает и смотрит на Ирму. Он не видел Эву с ее ухода из дому…

— Не знаю, право… А не лучше ли нам смыться?

— Это из-за меня? — вскинулась Ирма. — Что за глупости, Гейнц!

— Заходи, Гейнц, не бойся! — вторит ей Гертруд. — Она держит себя вполне…

— Здравствуй, Эва! — говорит Гейнц, но в тоне его не слышно обычной уверенности. — Давно не виделись, а? Успели состариться — верно? А вы тут, оказывается, революцию сделали? Ужасно, правда?

И сразу же повернувшись к Тутти:

— Я должен тебе кое-что показать. Видишь — вложил в дело грош и основал архив революции!

Он вытащил из кармана газетный лист, развернул, чтобы все могли прочитать заглавие, и спросил с гордостью:

— Ну, что скажете?

— «Роте Фане»[13] — орган союза спартаковцев», — прочитали все.

— Первый номер — с пылу, с жару! Колоссально, а?

— Красное знамя? — поморщилась Тутти. — А я-то всю жизнь считала, Гейнц, что черно-бело-красный — вполне достойный флаг!

— Ну ясно! Никто не возражает. Но ты не вникла в суть дела, Тутти! Ты только погляди как следует, ведь это же наш добрый старый «Скандал-анцайгер». Братва просто-напросто его прикрыла, вернее, перекрестила… Как подумаю, что отцу нынче вечером вместо его любимого «Локаль-Анцайгера» сунут в дверную щель «Роте Фане»… — И Гейнц довольно ухмыляется.

— Чего же ты радуешься, Гейнц? — спрашивает с горечью Тутти. — Я тебя не понимаю! Они же попросту забрали газету у владельца, можно сказать, украли…

— Что ж, на то и революция, Тутти…

— А раз так, подите вы с вашей революцией! Вот Эва рассказывает, уже и острожников выпускают из тюрем, ты говоришь — у владельцев воруют газеты, и это называется революцией! А по-моему, одна подлость!

— Говорила тебе — не покупай! — отозвалась Ирма. — Когда срывали погоны, тоже были красные флаги, и когда мы удирали с митинга, потому что думали — стреляют, тоже кругом были красные флаги…

— Вы, видно, много чего повидали сегодня…

— Да, много чего, и я вам все расскажу, но сперва полюбуйтесь…

Гейнц не мог удержаться: чтобы вознаградить себя за неудачу с газетой, он достал из кармана пропуск в рейхстаг и рассказал, что произошло с ними до и после получения пропуска.

Услышав о сорванных погонах, Тутти поджала губы.,

— Это были унтер-офицеры, в самом деле унтер-офицеры, Гейнц?

— Да, но какой же я дурак, что рассказал тебе! Зря только тебя расстроил, Тутти!

— И это сделал твой брат? Он не подумал о том, что Отто…

— Я всегда терпеть не могла Эриха, — вмешалась Эва. — Он был папенькиным любимчиком…

— Ну, уж нет, любимицей была, собственно, ты…

— Нет, Малыш, в меня отец был просто влюблен, а в Эрихе он действительно души не чаял. Эрих одной своей улыбкой мог от него всего добиться.

— Эрих — ничего не скажешь, малый продувной, — подтвердил Гейнц.

— Он шут гороховый и юбочник! — поддержала Ирма.

— Покажи мне пропуск, Гейнц! — попросила Тутти.

— «Совет рабочих и солдат», — прочитала она штамп. — Но ведь солдаты еще не вернулись с фронта!

Она отдала пропуск Гейнцу.

— Если ты меня послушаешь, Гейнц, ты сунешь пропуск в печку вместе с газетой!

— Как? Не сходить в рейхстаг? Да ведь это же страшно интересно, Тутти! Я же не ради Эриха иду! На Эриха мне наплевать! Но я ничего не знаю о революции. А знать надо! Что за Союз Спартака? Почему мой благородный братец ворует у Либкнехта его слушателей? Ведь Либкнехт как будто тоже социал-демократ? Во всем этом надо разобраться!

вернуться

13

«Красное знамя» (нем.)