Изменить стиль страницы

Никогда она не спит больше пяти часов, да и пять часов уже много. Сердобольный врач больничной кассы только головой качает.

— Долго вы так не выдержите. Сотый раз вам повторяю: ложитесь в больницу!

— Пока мои мальчики не вырастут, я уж как-нибудь проскриплю, господин доктор, — говорит она, улыбаясь. — Зато потом уж наверняка отдохну.

Задумчиво смотрит на нее врач. Он говорит себе, что эта женщина почиет в мире еще задолго до заключения мира. Но он уже не верит своей науке. С медицинской точки зрения, добрая половина его пациентов должна была давно умереть с голоду. А ведь эти женщины приходят снова и снова: почти не зная сна, перегруженные сверх меры, теоретически давно уже мертвые — они продолжают жить.

Вот и в этом слабом, увечном теле разве искорка жизни не разгорается все жарче, вместо того чтобы угаснуть? Двоих детей и прекрасной мечты оказывается достаточно, чтобы жить, несмотря ни на что!

8

Швейная машинка жужжит — шов выворотный, шов двойной, еще шов… Гертруд Хакендаль работает и рассеянно слушает, что рассказывает Эва.

Эва рассказывает, конечно, о революции, о революции в ее, Эвином, восприятии, а революцию она, конечно, воспринимает, поскольку она касается его. Он — это, конечно, тот-самый-который, а тот-самый-который для Эвы Хакендаль по-прежнему Эйген Баст.

Эва Хакендаль еще никого но любила. Первым и единственным событием в ее жизни был Эйген Баст, а Эйгена Баста она боится и ненавидит всеми силами своего слабого сердца. Если говорить о любви, Эву Хакендаль можно считать железной девственницей, ибо она еще не испытала любви к мужчине. Не было случая, чтобы, увидев мужчину, она пожелала его. Мужчин она знает только с одной стороны, а о том, чтобы эта сторона предстала перед ней в самом неприглядном свете, позаботился Эйген Баст, а также и некоторые болезни.

И вот она сидит у невестки и без умолку тараторит. Она говорит о том и о сем, она-де слышала то и се, и толкует она обо всем и так и сяк. В этих разговорах она неисчерпаема, так как Эйген Баст — неисчерпаемая тема.

Эва Хакендаль все еще красива, но в красоте ее появилось что-то неприятное, а в голосе звучат плаксивые нотки…

— Да, — говорит она, — а еще этот господин сказал мне, что уже завтра из тюрьмы выпустят всех — и не только политических…

Лицо Гертруд становится враждебным: не за то сражался Отто Хакендаль, не за то он отдал жизнь, чтобы Эйгены Басты опять разгуливали на свободе…

— Одна у меня надежда, Гертруд, — размышляет Эва вслух, — он все же не в Берлине, а в Бранденбургской исправилке. Может быть, в Бранденбурге их все-таки не выпустят, как ты думаешь, Гертруд?

— Если они там люди с головой, не станут они выпускать этих мерзавцев, — отвечает Гертруд Хакендаль. — А иначе опять у них будет работа — вылавливать их.

— Может, в Бранденбурге и не слыхали про революцию, ведь это же маленький городишко. Я побывала там дважды, мне два раза привелось его навестить. В исправилках полагаются в год два свидания. А он сидит только год…

Лицо Гертруд Хакендаль становится и вовсе суровым и замкнутым. Ну, не бесстыдно ли говорить таким тоном о подобных вещах! Рассуждать о ворах и тюрьме, словно о чем-то обычном, житейском, кажется Тутти бесстыдством, и она еще сильнее налегает на машинку, чтобы машинка жужжала, как можно громче.

— Да такая уж я невезучая, — продолжает Эва плаксиво, — наверно, и в Бранденбурге устроят революцию, и Эйген опять выйдет на волю! А я-то рассчитывала еще два года от него отдохнуть. Ах, что же мне делать, Гертруд, что со мной будет?..

В голосе Эвы звучит неподдельный страх. Тутти это чувствует, на минуту она отрывается от шитья и, повернувшись к золовке, говорит:

— А ты возьми да и уезжай из Берлина! Ты кое-что скопила и где угодно проживешь. Насколько я знаю этого субъекта с твоих слов, у него, по случаю этой распрекрасной революции, будет в Берлине уйма работы. Никуда он за тобой не погонится!

— Да, но когда у меня выйдут деньги, придется мне сюда вернуться, и тут уж он мне покажет! Я говорила тебе, что он надо мной вытворял, когда я две несчастные недельки поработала на военном заводе. Второй раз мне такого не выдержать.

Она сидит поникшая, жалкий комочек страха. Ей вспоминается время, когда Отто приезжал в отпуск, с ней тогда произошла на фабрике та неприятная история, она не знала, куда податься, и пошла прямо к Эйгену: собака, которую нещадно бьет хозяин, тоже иногда убегает, но она возвращается, она неизменно возвращается к жестокому хозяину на голод и побои.

Все это выпало ей на долю: жестокость, голод и побои. Он избил ее без всякой жалости, а потом снова отвел к одной женщине. На этот раз не на Лангештрассе, где платят мало, — он устроил ее в шикарной, западной, части города, на Аугсбургерштрассе. И здесь ей пришлось работать как ни одной девушке. Он выгонял ее на улицу и ночью и днем — и все ему было мало! Отбирал у нее все до последнего пфеннига, ничего не оставлял на пропитание, жилье и одежду.

— Пусть тебя посадят, курва, — говорил он, смеясь. — Плевать я хотел! Подохнешь, тоже не заплачу!

Он так изводил ее побоями, угрозами и требованиями денег, что даже бездушная хозяйка, даже девушки — и те жалели ее. Наконец все устроилось у него за спиной! Но она жила в смертельном страхе, что обман раскроется.

О, этот ужасный час, когда он пронюхал, что она обзавелась шелковым платьем! Вечерним платьем, очень открытым, — оно ей было необходимо, ведь господам иной раз хочется сходить с девушкой в винный погребок или в бар. Он не просто отнял у нее платье, нет, он дал ей в руки ножницы, чтобы она изрезала его на мелкие кусочки… Она сама, своими руками, должна была искромсать в лапшу свое любимое шелковое платье, единственную свою хорошую вещь — его осталось только выбросить!

Ей вспоминается и другой случай, когда он заставил ее написать под диктовку в медицинское управление Берлина, чтобы ее зарегистрировали как проститутку. «…С совершенным уважением, Эва Хакендаль…» И это — на почтовой открытке!..

О, как она его ненавидела и как сейчас ненавидит! И все сильнее чувствует, что он — ее неотвратимая судьба, что никогда не хватит у нее мужества восстать против него.

Как завидовала она другим девушкам — те ничего не боятся, покупают себе, что вздумают, отлеживаются в постели, когда устанут, не трясутся каждую минуту от страха, что кто-то кошачьими шажками подкрадется сзади и нагло спросит: «Ну, курва, много ли денег закосила для твоего Эйгена? Не пяль шары, а то как врежу, весь фасад попорчу!»

Пока небо или суд присяжных не сжалился над ней, пока пройдоху Эйгена Баста не засадили в Бранденбурге под замок! Три года воли, беззаботности и счастья — жалкого счастья, какое еще можно урвать у вконец испорченной жизни… А когда три года пройдут, она уедет на скопленные деньги, может быть, в Австрию, в какое-нибудь затерянное местечко. Там она купит себе лавку, табачный киоск, а еще лучше — магазинчик дамского белья, — ей это особенно по душе!

Как вдруг — и года не прошло — грянул мир, и этот мир снова вернет к ней Эйгена Баста! Эва чуть не стонет. Обманывать его бесполезно, он видит ее насквозь. А скрой она что-нибудь, все выболтают мадам и девушки. Он все из них вытянет, она ведь рассчитывала на три года и легкомысленно делилась с ними своими планами. Он все у нее отнимет — платья и деньги — и будет зверски мучить в наказание за каждое необдуманное слово…

Она и в самом деле стонет, и невестка останавливает машинку:

— Что с тобой? Ты так его боишься? — спрашивает она.

Эва кивает.

— Они его наверняка выпустят. И все начнется сначала!..

Гертруд Хакендаль давно пришла к заключению, что Эве ничем не поможешь. И она только говорит с досадой:

— Что же это за шалопаи! Да как они смеют выпускать таких острожников на волю? Их бы самих за это упечь в тюрьму! — Ее тонкогубый рот подергивается. — Но погоди, пусть только наши войска вернутся с фронта!