Изменить стиль страницы

— Посадка! Занимайте места! — закричали проводники.

— О, Тутти, Тутти, что же ты раньше не сказала? Почему только в последнюю минуту? Ох, я бы тебя… Я так счастлив…

— Посадка! По местам!.. Поезд отправляется!

— Ты вернешься, Отто! Отто, милый, милый Отто, ты сделал меня такой счастливой, Отто…

— Ах, Тутти, дай же мне сказать, — товарищ, пусти меня к окну, да, пожалуйста!.. Ах, Тутти, я так счастлив! Но будешь ли ты беречь себя? Будешь ли питаться как следует? Когда женщина ждет ребенка…

— Врач сказал, чтобы я заходила каждый месяц. Он обо мне позаботится.

— Я буду посылать тебе с фронта все, что смогу. Иногда нам перепадают чудные трофейные консервы…

— Ты на фронте, а я здесь — мы будем думать только о ребенке, и это вернет тебя домой, Отто!

— Поезд отходит!

Поезд медленно тронулся. Их руки разомкнулись. Она бросилась следом. Ее губы посылали в воздух все одно и то же беззвучное слово: счастлива!

— Я должен вернуться, — сказал он и поднял окно. — И я вернусь! Она во мне слишком нуждается! Счастлив? Да! Счастлив? Еще бы! Я вернусь!

18

На завтра в полдень унтер-офицер Отто Хакендаль, направляясь в окопы, занятые его ротой, был ранен осколком снаряда. Он умер несколько часов спустя, в жестоких мучениях. Умер в том самом блиндаже, который, словно в страшном видении, предстал перед ним еще на Ангальтском вокзале. Если глаза его и видели что в последние минуты, так только тонущие в жидкой грязи ступеньки у входа. Воздух, которым он дышал напоследок, был раскаленный и в то же время ледяной воздух блиндажа, пропитанный водочным духом и табачной гарью. И умер он на гнилой соломе, служившей ему подстилкой.

Отто Хакендаль ничего не успел передать жене через товарищей, заботившихся о нем в последние минуты. Осколок угодил ему пониже живота, он мог только кричать и стонать. Даже две большие дозы морфия, которые ввел ему врач, не облегчили его страданий. Впрочем, вряд ли в нем еще теплилось сознание. Эта земля с ее любовной заботой о жене и детях, с ее беспомощными «почему» и «какой смысл» ушла от него еще при жизни.

Ротный командир, известивший его родителей (о недавней женитьбе Отто в роте еще не знали), писал, что Отто Хакендаль пал смертью храбрых перед лицом врага. Пусть родителям послужит утешением, что смерть наступила мгновенно, не причинив ему страданий.

Старая фрау Хакендаль рыдала:

— Это они всем пишут.

И тогда старый Густав Хакендаль, Железный Густав, спросил ее очень мягко:

— А что бы ты хотела, мать, чтобы они писали? Что человек мучился? Поверим им на слово — ведь теперь-то он уже отмучился!

Сравнительно поздно дошла весть о смерти мужа до Гертруд Хакендаль. После первых минут неверия, после отчаянной, неутолимой боли все ее чувства и помыслы были направлены на то, чтобы узнать о его последних минутах. Она не могла допустить, чтобы он ни словом о ней не вспомнил перед смертью.

Наконец она узнала следующее.

Отпускники из его полка, группа человек в двенадцать — пятнадцать, уже на последней станции узнали, что противник держит их окопы под непрерывным огнем. Этой ночью, ценою многих жертв, было отбито несколько атак. Полк несет тяжелые потери.

Не теряя ни минуты, зашагали они к себе в окопы. Возвращались под нарастающим громом артиллерии, возвращались угрюмые, молчаливые, но торопясь изо всех сил. Каждый был погружен в свои думы.

У самой цели они увидели, что ход сообщения, ведущий на позиции, полностью разрушен, сровнен с землей, ничем не защищен от огня.

Укрывшись в полуразрушенном блиндаже, они ждали — четверть часа, и еще, и еще четверть, — чтобы огонь ослабел. Долго не решались рисковать — советовались — и снова выжидали.

Никто уже не думал о доме. Думали только об окопе, об изможденных, измотанных, неимоверно уставших товарищах и об атаке, которая неминуемо последует за артиллерийской подготовкой. А их в это время не будет на посту!

И вот после нового безрезультатного совещания Отто Хакендаль сказал:

— Ничего не поделаешь! Нас ждут! Пошли вперед!

И пошел первым. Все благополучно добрались до окопов. И уже на месте, у самого входа в блиндаж, его стукнуло.

Вот и все, что узнала Гертруд Хакендаль. Но этого было достаточно. В словах: «Ничего не поделаешь! Пошли вперед!» — воплотилась для нее вся сущность человека, каким был Отто Хакендаль: безропотная покорность тяжелой судьбе, но и мужество.

В духе последних слов Отто Хакендаля старалась она и жить, и в трудное время растить детей — Густава Хакендаля и Отто Хакендаля, который родился спустя восемь месяцев девятнадцать дней после смерти отца.

«Ничего не поделаешь! Пошли вперед!..»

Было что-то в этих словах, но также и в хрупкой Гертруд Хакендаль, урожденной Гудде, с острова Хиддензее. Было в них что-то!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

РАЗРАЗИЛСЯ МИР…

1

Как только Гейнц Хакендаль — ему уже минуло семнадцать, и одна только мать еще называла его Малышом, — как только он собрался после обеда из дому, папаша Хакендаль поднял голову. Он сидел на кухне и, казалось, дремал — «Локаль-Анцайгер» валялся рядом на полу.

— Куда? — спросил он.

Гейнц Хакендаль задумался. Сказать, что просто хочется побродить по городу, поглядеть, что творится, он не смел. Над последним, единственно оставшимся в семье сыном тяжело довлела отцовская рука. Тем безогляднее изворачивался сын, спасаясь плутовством.

— К Раппольду — вкалывать, — сказал он первое, что пришло в голову. — Математику зубрить. Тригонометрические уравнения — косинус, котангенс, параллелепипед…

Отец недоверчиво посмотрел на сына.

— А книги?

— Ни к чему. У Раппольда есть.

— А тетрадь?

— В кармане… — И Гейнц показал уголок черной клеенчатой обложки. Знал бы отец, что в тетради не математические уравнения, а стихи, плохо бы пришлось Гейнцу.

Но отец ограничился воркотней:

— Не смей ходить в город! — приказал он грозно. — В городе стреляют.

— Что мне город! Мне математику долбить. А собственно, почему стреляют?

— Почем я знаю! Наверно, в привычку вошло. И потому, что стрелять в англичан и французов теперь заказано. И потому, что надо же расстрелять последние остатки деловой жизни.

— Сивке не грех отдохнуть денек-другой, — попытался утешить старика Гейнц.

— Сивке? Сивке не грех и на колбасу! — Старик продолжал сидеть с удрученным видом. И вдруг нерешительно, словно в эти дни всеобщей катастрофы не уместно говорить о своем личном: — Как ты думаешь, мой военный заем еще чего-нибудь стоит?

Гейнц с недоумением поглядел на отца. Густав Хакендаль никогда не посвящал детей в свои финансовые затруднения, но от матери Гейнц слыхал, что двадцать пять тысяч марок в облигациях военного займа, обремененный закладными дом на Вексштрассе да Сивка с единственной пролеткой — вот и все, что осталось у отца от его достатка.

«Должно быть, старика грызут заботы, — подумал с внезапным участием сын. — А ведь он никогда не жалуется. Надо отдать ему справедливость, в этом он железный».

Подумал Гейнц и о том, что отцу приходится каждый день взбираться на козлы, чтобы привезти домой какую-то мелочь, а ведь плату за учение и деньги на учебные пособия он выкладывает, не поморщившись.

— Облигации твои, отец, разумеется, стоят железно! — сказал сын, отважившись на улыбку. — Ведь они обеспечены достоянием германского рейха!

Но отцу было сегодня не до шуток.

— Кайзер-то отрекся, ускакал в Голландию, слыхал небось?

Гейнц презрительно усмехнулся.

— А чего ты еще ждал от Лемана? Мы, молодые, давно уже ни во что его не ставим. Уж не он ли обеспечит тебе твой военный заем? Ведь он не германский рейх!

— А читал ты условия перемирия? Французы хотят занять все до Рейна, в городе стреляют, — может, скоро и слуху не останется о германском рейхе!

Сын отечески похлопал по плечу грозного отца.