Изменить стиль страницы

И снова она раздумывает, хотя уже сотни, тысячи раз все передумала. Почему он не едет? Ему там известно, как обстоят дела в тылу; хоть она ничего не пишет ему про нехватки, к ней то и дело звонит какой-нибудь отпускник. Он передает ей продуктовую посылку: немного смальца, фунта два шпика, сахар, а как-то даже фасоль…

— А почему Отто домой не отпускают? — спрашивает она приезжих фронтовиков.

Те смущенно пожимают плечами, они окидывают ее взглядом…

— Этого я не знаю, — говорят они, — может, он сам не просится…

Они смотрят на нее, а ей и спрашивать не хочется. Они так странно на нее глядят, может, они думают: «Была бы у меня такая жена, я бы тоже не очень-то просился в отпуск…»

Поначалу она думала, что Отто потому не дают отпуска, что он там плохо справляется со службой… Но когда пришло известие насчет Железного креста и когда его произвели в унтер-офицеры… Не может быть, чтобы ему отказывали в отпуске, должно быть, он в самом деле не хочет?..

А те все свое долдонят… Ледяным холодом веет от их разговоров, жизнь представляется безнадежной, кажется, на свете не осталось человека, способного беззаботно смеяться. Теперь, когда человек смеется, лицо у него перекашивается в горькую гримасу. И Тутти заставляет себя думать о другом, она думает о своем ребенке. Густэвинг все просит: «Мамочка, расскажи еще раз… Расскажи мне сказку про бывалошную булочную».

И она рассказывает ему сказку про булочную, хоть это вовсе и не сказка. Она рассказывает, как три — нет, даже два года назад она заходила в лавку и только пальцем показывала: «Восемь булочек. Четыре слойки с помадкой, два батона…»

— Ну разве тебе кто даст два батона? Как это можно, мама?

Но булочник и правда, давал два батона, да еще спасибо говорил, потому что она так много всего накупила. Необъяснимая загадка! Мальчик сидит у нее на коленях, глазенки блестят. Мама должна показать, как она принесла домой весь этот хлеб. Пусть представит, как нарезала его ломтями — этот кусок папе, этот маме, а это Густэвингу…

— Покажи еще раз! Ой, мамочка, столько бы я ни за что не съел! — И тут же, усердно кивая: — Нет, съел бы! Я бы и больше съел! Давай, мама, попробуем! Съем я или не съем? Один только раз, ну, пожалуйста, мамочка!

А в заключение нескончаемое выпрашивание — один только кусочек, ну ломтик, ну пол-ломтика, ну хоть корочку…

Ледяным холодом веет от разговоров этих женщин, да и от собственных мыслей. Одно другого стоит!

Но, слава богу, думать уже не надо. Женщина перед Гертруд Гудде говорит с волнением:

— Он снимает ставни! Хоть бы никто не наступил мне на деревянные башмаки. Последний раз я из-за этого пятнадцать мест потеряла. Поосторожнее, милочка, ладно?

А потом начинается штурм — и, конечно, ни одного шуцмана на горизонте. Они обычно далеко обходят такие, сборища, — чтобы не слышать эти разговоры! Волна штурмующих подхватывает Гертруд Гудде, увлекает ее за собой и втягивает в образовавшуюся в дверях воронку… На минуту кажется, что ей сломают руку — так сильно притиснули ее к дверной раме. О, счастье, она проскочила в дверь! Волна выносит ее к прилавку одной из первых…

— Сколько вам, хозяюшка? — спрашивает толстяк мясник.

— Сколько можно…

И вот уже ей пододвигают через прилавок изрядный кусок свиной головы, — вне себя от радости, смотрит она на бледную белую кожу и на алое, сочащееся кровью мясо. Кусок свиной щеки, чуть ли не два фунта жира и мяса! Она торопливо уходит; низко склонив голову и крепко прижав к груди сумку с драгоценной ношей, протискивается сквозь толпу тесно сгрудившихся женщин, у которых ничего еще нет, а вдруг они так и уйдут ни с чем, бедняжки!

Тутти блаженно улыбается. Раннее пробуждение, зверский холод, ожидание и отчаяние — все забыто! Ей достался большой кусок свиной щеки, почти два фунта жира и мяса!

Быстро взбегает она по ступенькам. И перед дверью в изумлении останавливается. Радость ее сникает. Она кладет руку на плечо присевшей на корточки гостьи.

— Что случилось, Эва?

Эва поднимает опухшее заплаканное лицо.

— Отец выгнал меня, Тутти! — шепчет она. — Пустишь меня к себе?

— С радостью! — говорит Гертруд Гудде и отпирает дверь.

3

Густав Хакендаль недолго радовался своим новым лошадям. С лошадьми возник вопрос о кучерах, и вопрос этот стал незаживающей болячкой. Эти олухи, которые теперь сидели на козлах и ни черта не смыслили в лошадях и не умели ими править, которые не знали ни одной улицы и не интересовались седоками — лишь бы в пятницу вечером получить свое твердое жалованье, — эти олухи, будь то ветхие старики или желторотые юнцы, доводили Хакендаля до бешенства.

К заботе о кучерах прибавилась забота о фураже. Да, покамест на чердаке еще лежал кое-какой запасец овса, можно было говорить: эти русские лошадки на худой конец проживут и на соломе. Когда же и с кормами стало плохо, когда на талоны стали отпускать всего ничего, когда и лошадей посадили на твердый паек не хуже чем людей, пришлось сказать себе, что если эти лошадки и обходятся одной соломой, то лишь при условии, что с них не требуют работы, — стой себе в стойле да стой! Если же они работают, изволь их кормить! А ведь им приходилось работать, приходилось зарабатывать деньги, так как дороговизна росла, и денег становилось все меньше, а деньги были позарез нужны!

Да, и с деньгами у Хакендалей стало туго. Много наличных уплыло к Эггебрехту за его «недомерков»; остальное Хакендаль вложил в военный заем, а на заем объявили мораторий. Поразмысли старик хорошенько, не было бы никакой нужды вкладывать все свои сбережения в военный заем. Но Густаву Хакендалю не подобало подписаться иначе, как на значительную сумму. Вот сумма и получилась значительная! Однако Хакендаль не видел в том большой беды: «На жизнь нам хватит, мать, и того, что приносит дело!»

Однако на дело надеяться уже не приходилось, оно, в сущности, ничего не приносило; случалось, в пятницу, по выплатным дням, Хакендаль вьюном вертелся, чтобы наскрести необходимую сумму. Денег стало мало, как никогда! Казалось, в семье, где отсутствуют два сына и дочь, должно бы уходить меньше, чем раньше, когда за стол садились всемером. Но какое там — денег уходило больше!

Чего стоили одни эти бесконечные посылки, которые мать отправляла на фронт, — посылки с настоящими жирами, их приходилось покупать из-под полы и стоили они бешеных денег! И хоть надо признать, что ни Отто, ни Зофи никогда не просили денег, зато уж Эрих старался за всех. Вечно ему было что-то нужно: то шелковая пилотка, то своя, покупная обувь, то габардиновые рейтузы. Зато Эрих окопался в тылу, он замещает своего офицера в Лилле, и матери не нужно проливать о нем слезы.

Нет, деньги в доме не удерживались, они куда-то уплывали. И все же старикам на жизнь хватало, надо было только следить, чтобы в кассе не переводилась монета, — тогда еще можно было как-то изворачиваться.

Но однажды вечером пришло официальное предписание:

«Дополнительное ремонтирование конского состава. Вам надлежит представить на вторичный смотр всех имеющихся у вас лошадей, включая и приобретенных после прошлого ремонтирования, в том числе и купленных вами из числа выбракованных военным ведомством…»

— Да это же курам на смех! — разворчался Хакендаль. — Что людей переосвидетельствуют, это мне довелось слышать, — а теперь уж и за лошадей взялись. Ну и пускай! Раз им там делать нечего!

— Но ведь нынче забрали и тех мужчин, кого прошлый год оставили вчистую, — плакалась фрау Хакендаль. — Как бы, отец, у нас и последних коней не забрали!

— Что ж, заберут так заберут, — твердо ответствовал Железный Густав, но тут же добавил ей в утешение: — Наши недомерки им не сгодятся, а что до прочих пяти коней, на этих кормах они поди не шибко поправились!

— Да ведь и парни, которых прошлый год забраковали, не стали здоровей при такой-то голодовке, — причитала мать. — А это не помешало их забрать!

— Ладно, мать, как-нибудь обойдемся! Ты только раньше времени не плачь! Вот увидишь: если мы и пойдем туда с понурой головой, то, по крайней мере, обратно вернемся без потерь!