Изменить стиль страницы

"Хорошо, хоть золовка Эва принесла им немножко хлебца…

Она еще раз тихонько подергала дверцу шкафа. Нет, не поддается. Еще раз посмотрела на Густэвинга. Ребенок спал. Она выключила свет и вышла на лестницу. Ровно пять часов, самое время.

На лестнице было темно, но чьи-то шаги уже ощупью спускались вниз, чьи-то тяжелые башмаки устало топали, поднимаясь наверх. Во втором этаже открылась дверь, выпуская человека. В тусклом свете коридорной лампочки она видела, как он на прощание поцеловал жену. А потом начал безмолвно спускаться рядом с ней, нащупывая ногой каждую ступеньку, — и вдруг обхватил ее за бедра и зашептал:

— Что, деточка? Чуть свет из теплой постельки? Гертруд руками уперлась ему в грудь. Она знала его: это мастер с военного завода, оставленный в тылу как «незаменимый»! В прошлом — человек порядочный, но война, которая вымела из Берлина всех мужчин, вконец его избаловала. Ведь сколько угодно женщин, готовых бежать за любыми штанами, — вот он и видит в каждой дозволенную дичь.

— Оставьте меня, господин Тиде! — закричала Тутти, отчаянно сопротивляясь. — Вы обознались. Я горбунья с пятого этажа!

— Это вы, Гудде? Что ж, неплохо для разнообразия!.. — И, наступая все бесцеремоннее, он зашептал: — Не фордыбачься, детка! Ты меня вполне устраиваешь. Будешь паинькой, я тебе полфунта масла подарю! Слово честного человека!

Ей удалось все же вырваться. Как затравленная, пробежала она через оба двора и вздохнула, только выйдя на улицу. В свете газового фонаря осмотрела свое пальто, пострадавшее от борьбы. Слава богу, по шву! Если аккуратно зашить, будет почти незаметно.

Она заторопилась, чтобы вовремя добежать до мясной на соседней улочке. И все же опоздала, несмотря на спешку и на то, что встала затемно: перед неосвещенной дверью лавки выстроилась уже целая очередь.

— Девятнадцатая, — сказала женщина впереди.

— Значит, что-нибудь перепадет, — сказала Гертруд с надеждой.

— Зависит, сколько ему подкинут свиней, — сказала женщина впереди. — Надеяться, конечно, можно — этого нам покамест еще никто не запретил!

Она сказала это с невыразимой горечью. Дрожа всем телом — и не только от ледяного ветра, — Гертруд глубоко засунула руки в карманы пальто и привстала на цыпочки. Если подольше стоять на цыпочках, ноги не так замерзнут. Хорошо бы простоять так подольше, ведь лавку откроют только в восемь.

Некоторое время это ей удается, и все же она отчаянно мерзнет. А тут еще возвращается мучительная усталость, которую она стряхнула с таким трудом. Увы, усталость приносит с собой не крепкий сон, а только горькие мучительные мысли. Гертруд пытается себе представить, что ей достанется в мясной: порядочный кусок головы или две-три никудышные кости почти без признаков мяса. Это уж как повезет, а ей обычно не везет. Все предубеждены против горбунов. Но приходится брать, что дают. Ведь это мясо не по карточкам, какие уж тут могут быть претензии! Негодные кости, хрящи да обрезки, то, что мясник не знает, куда девать. А все же поваришь с этим брюкву, — и вроде бы она станет питательнее!

— Который может быть час? — спросила женщина впереди.

— Тридцать пять минут седьмого, — ответила Гертруд Гудде.

— У меня ноги совсем закоченели. Так я до восьми не выдержу. Вы меня запомните? У меня восемнадцатая!

Гертруд сказала, что запомнит, но женщина вступила в переговоры и с другой своей соседкой. Обидно потерять очередь, когда так рано встала и столько мерзла.

Заручившись согласием обеих соседок, женщина забегала взад и вперед по улице — на ней были только деревянные башмаки, и деревянные подошвы гулко стучали по тротуару. Время от времени она останавливалась и принималась колотить себя по всему телу руками. Никто не смеялся, а какая-то женщина глубокомысленно заметила:

— У кого хватает сил, может здорово так согреться!

После чего опять наступило молчание. Спустя некоторое время женщина вернулась.

— Ну вот, — сказала она уже совсем другим, бодрым голосом. — Теперь я какое-то время выдержу. А вы не хотите пробежаться? Я сохраню вам вашу очередь.

Но Гертруд Гудде покачала головой.

– Нет, спасибо, — сказала она тихо. Не то, чтоб она не замерзла, но ей, такой уродине, не хотелось мозолить людям глаза. Правда, это были бедные забитые женщины, но всегда найдутся такие, кто при всей своей бедности готов посмеяться над той, что еще бедней.

А кроме того, она действительно боялась за свою очередь. За Тутти уже выстроился целый хвост. Костей у мясника на всех, конечно, не хватит. А ведь еще только шесть часов. Про себя она молилась, чтобы часам к восьми к дверям мясной подошел шуцман и стал пропускать людей партиями. А иначе, едва откроют дверь, начнется свалка, и ее, как более слабую, отпихнут назад! Позади нее две женщины громкими пронзительными голосами толковали о новом указе об отпусках для фронтовиков.

— Истинная правда, — говорила одна, — можешь мне поверить! За каждый золотой, что отдашь государству, твой муж получит день отпуска.

— Ну уж нет — такого они не сделают, — возразила другая. — Это же под силу одним богатым. Уж где-где, а в окопах все должны быть равны!

— Богатым, говоришь? — подхватил первый голос со злобой. — Спекулянтам и мешочникам, хочешь ты сказать! Порядочные люди давно сдали свое золото, — помнишь, тогда еще кричали: «Я отдал золото в обмен на железо!» То-то и оно! Порядочные всегда в дураках остаются. Немало еще таких, что прячут золото в бабушкином чулке. Вот такая и заполучит домой своего муженька — дней на десять, а то и на две, на три недели… Тем временем на фронте твоего и кокнут!

— Такого они не сделают! — повторила другая, но голос ее прозвучал уже менее уверенно. — Где же тогда справедливость?

— Ах, ты справедливости ищешь? — взъелась на нее первая. — Уши вянут тебя слушать! Справедливости захотела! Да ты сто раз подумай, прежде чем такими словами бросаться! Где ты видела справедливость? Отдай им золото и преспокойно ложись в постель с муженьком. А нет у тебя золота, засранка ты, — значит, не видать тебе мужа!

— Всех не переслушаешь… — сказала вторая нерешительно.

— Знаем мы эту справедливость… — не унималась соседка. — На днях мне опять просунули писульку в дверную щель. Я эту их брехню и не читаю. Одна трепотня. Чтобы мы, значит, разбили наши цепи, и прочий вздор — пусть бы, кто это печатает, сам разбил свои цепи, а мы посмотрим, как это делается. Кабы они поразбивали свои цепи, не стали бы они от света хорониться и втихомолку писульки подбрасывать!

Кое-кто засмеялся.

— А что, скажешь нет? — продолжала женщина уже спокойнее. — Одна брехня! Но уж эту писульку я прочитала. Сверху стоит: «Ме-ню» (она произнесла: ме-ну). Это значит — чего они у себя кушают. А ниже: «Императорская ставка, Гомбург фор дер Хехе». С каких это пор Гомбург фор дер Хехе стал фронтом? Я так всегда думала, что это немецкий город!

— Этого тебе не понять, — вмешалась в спор третья женщина. — Для этого ты умом не вышла. Ведь кайзер-то Виллем у нас один, а таких, как твой Эмиль, — или как его звать, — сотни тысяч…

— Сама ты умом не вышла, — ответила первая уже спокойнее. — Ты ведь моего не знаешь! А знала бы, как я его знаю, не говорила б, что таких тысячи. Другого такого на свете нет!..

Разговор продолжался. Обе кумушки еще долго толковали об Эмиле и о Виллеме, о его меню в семь перемен — все с французскими названиями. Но уж в этом французском они разбирались. Долго еще толковали они, то распаляясь гневом, то впадая в жалобный тон, но так ни до чего и не договорились, это была привычная, давно обговоренная тема — лишь бы время скоротать.

Гертруд Гудде стояла на своем девятнадцатом месте. Она слушала — и не слышала. К сердцу подкатывал ледяной озноб, и не только от зимней стужи. «Отпуск, — думала она. — Он уже два года с лишком на фронте и ни разу не приезжал в отпуск. Я ему не пишу об этом, и он тоже молчит. А ведь на Западном нет человека, который бы, по крайней мере, дважды не побывал в отпуску. И только он…»