Изменить стиль страницы

— Сверкающий белизной горшок моего отца бледнеет перед серебряным сияньем королевской ночной посудины. Верно ли, что твой отец каждую субботу начищает этот всемилостивейший дар, а тебе, о благородный рыцарь, разрешается плевать на щетку?

Все вздрогнули, услышав такое оскорбление. И действительно, Порциг побагровел: он охотно смеялся над другими, но сам не выносил насмешек.

— За ночной горшок сейчас же извинись! — потребовал он. — Ты оскорбил весь апелляционный суд.

— И не подумаю! — воскликнул Гейнц Хакендаль. — Ты оскорбил моего отца!

— Нечего сказать, сравнил! Берешь свои слова обратно?

— И не подумаю!

— Значит, деремся?

— Деремся.

— Без axa и оха, до последнего вздоха?

— Без axa и оха, до последнего вздоха!

— На бой?

— На великий бой! Пока один из противников не запросит пощады! — закончил Гейнц Хакендаль традиционную школьную формулу вызова. Он оглянулся: — Гофман, ты — мой секундант!

— Элленберг, а ты мой!

— Отложите драку! — предложил рассудительный Гофман. —До звонка осталось три минуты.

— Достаточно минуты, и он взвоет!

— Я не допущу, чтоб его нечистое дыхание отравило нам урок математики!

Противники сбросили куртки и рвались в бой.

— Раз! Два! Три! — скомандовали секунданты. Согнув руки в локтях, противники сошлись лицом к лицу — сперва ощупали друг друга, потом схватились — грудь с грудью и лоб со лбом — и уже спустя мгновение катались по песку, которым был усыпан школьный двор.

— Не принимайте к сердцу юношескую опрометчивость, господин Хакендаль, — говорил наверху в своем кабинете директор озабоченному папаше. — Поговорка: «Юность должна перебеситься» — в наше время уместна, больше чем когда-либо.

— Воровство — не опрометчивость, а большое зло, — возразил Хакендаль.

— Нынешняя молодежь одержима жаждой развлечений, какой не знало наше, старшее поколение, — наставительно продолжал директор. — Затянувшееся мирное время изнежило наших героев…

— Нам опять нужна хорошая война! — подхватил Хакендаль.

— Упаси бог! Вы понятия не имеете, во что может вылиться современная война, какие она может принять масштабы.

— Война из-за паршивого народишки на Балканах? Поверьте, полтора месяца, и все будет кончено! А молодым людям она принесет большую пользу. Вроде укрепляющей ванны!

— Мир сейчас подобен пороховой бочке, — поучал директор. — Все с завистью смотрят на крепнущую Германию и нашего героического кайзера. На нас обрушится весь мир.

— Это из-за горстки сербов, которых и на карте не сыщешь?

— Из-за нашего растущего богатства! Из-за нашей растущей мощи! Из-за наших колоний! Из-за нашего флота! Нет, господин Хакендаль, простите, но было бы преступлением желать войны лишь потому, что ваш сын наделал глупостей.

— Ему нужна армейская закалка!

— И года не пройдет, он получит аттестат, а тогда определите его на военную службу, — продолжал уговаривать директор. — Но не берите Эриха из школы, не мешайте ему получить образование — оно откроет перед ним все пути.

— Ладно, подумаю, — нехотя согласился Хакендаль.

— Тут нечего и думать, — настаивал директор. — Скажите без оговорок — да! Обещайте мне!

— Надо хоть поглядеть…

— Вот именно, что не надо! Если вы его сейчас увидите в приливе своенравия и упрямства, вы, пожалуй, опять раздумаете. Но как же вы решились запереть его в подвал? Разве это педагогично?

— Со мной в молодости тоже не шибко церемонились, хоть я и не таскал деньги.

— В конце концов, вы — судья или отец? А вам разве не случалось тайком удовлетворять свои запретные желания? Мы, люди, слабы, а взыскуем славы — ну да не мне вас учить! Так скажите же — да!

— Если он попросит прощенья!

— Подумайте, господин Хакендаль! Станет ли он просить прощения в минуту, когда его выпускают из подвала? Вы требуете невозможного!

Железный Густав стоял в нерешимости. Со школьного двора доносился смутный гомон.

— Не исключено, что ваш Эрих лучше всех сдаст на аттестат зрелости, — продолжал директор, понизив голос. — «Primus omnium» — говорим мы в таких случаях — первый среди всех. Это высокое отличие!

Густав Хакендаль улыбнулся.

— Мыши ловятся на сало, верно, господин директор? Ну да ладно, побегу разок в ловушку с открытыми глазами. Эрих завтра же явится в школу!

— Вот за это хвалю, господин Хакендаль! — обрадовался директор и протянул отцу руку. — Вы не пожалеете об этом. Но что там за непозволительный шум?

Он повернулся в своем кресле и бросился к окну. Из школьного двора доносились неистовые крики, ликование мальчишеских голосов.

— Эвоэ, Хакендаль! Хакендаль, ура!

Порциг запросил пощады. Малыш вышел победителем. Порциг хрипел, задыхаясь в «паровой бане».

— Берешь назад лакированный горшок? — И клячу? — И лошадиную колбасу? — И забегаловку с кюммелем? — Всё?

Порциг только хрюкал в ответ. Толпа восторженно гоготала.

— По-видимому, — сказал директор, покашливая, — небольшое столкновение у вашего второго сынка. Нет, уж давайте им не показываться, иногда полезно сделать вид, будто ничего не видел и не слышал.

— Чертов лоботряс опять порвал штаны, — ворчал Хакендаль, стоя за гардиной. — Рвет на себе все в клочья, а мать сиди и штопай.

— Дарования вашего сына Гейнца лежат в иной области, — продолжал директор. — Я сказал бы, что они ближе к практической жизни. Следует подумать — может быть, ему больше подошло бы реальное училище. У обоих ваших сыновей превосходные задатки.

— К сожалению, третий совсем не таков, — пожаловался Хакендаль. — Растяпа — куда его ни поставишь, там он и засыпает.

— Должно быть, и у него свои дарования, — утешил его директор. — Надо только открыть их и дать им развиться.

— Растяпа он, — стоял на своем Хакендаль. — Я от него не вижу огорчений, но и радости никакой не вижу. Это мой крест!

17

Отто Хакендаль сдал обеих лошадей подмастерью кузнеца и поспешил дальше, хоть и знал, что отец его за это не похвалил бы. Отец считал, что за кузнецом надо следить в оба: либо он отхватит чересчур большой кусок копыта, либо вгонит гвоздь куда не следует.

Дело в том, что и у Отто имелись свои секреты: пусть он слюнтяй и растяпа, но не в такой уж степени, как считает отец. Он доверил кузнецу лошадей, рассудив, что если в одном случае из двадцати и может случиться промашка, то не обязательно же сегодня.

Итак, Отто быстро шагает по улице и уже по тому, как он шагает — хоть и быстро, но предпочитая жаться к стенам и избегая взглядов прохожих, — заметно, что с ним не все ладно. Собственно говоря, Отто рослый, видный малый, он сильнее всех братьев, сильнее даже, чем отец, по нет у него настоящей выправки и не чувствуется в нем энергии и сознания собственного достоинства, — словом, тюфяк тюфяком. Может, он и был прав, когда говорил матери, что отец школил его больше, чем других детей. Это его и сломило. Хотя, должно быть, он и без того не отличался сильной волей; известно, что крепкое дерево растет наперекор ветрам, а слабое они ломают.

Отто помахивает на ходу небольшим свертком, но, спохватившись, сует его под мышку, будто краденое добро. Вот он сворачивает за угол, переходит улицу и, боязливо оглядываясь, ныряет в подворотню. Пересекает двор, проходит еще подворотню, опять пересекает двор и начинает торопливо взбираться по лестнице.

Он проходит второй, третий этаж, поднимается все выше. Видно, Отто здесь не впервые, он не смотрит на дверные таблички. Навстречу ему спускаются люди, но они не глядят на него — у Отто Хакендаля, что называется, способность мимикрии, он так бесцветен, что его не замечают.

Но вот он останавливается перед дверью. На табличку «Гертруд Гудде, портниха» и не смотрит. Нажимает кнопку звонка — раз, другой. За стенкой движение, чей-то голос, а потом смех ребенка — Отто улыбается.

Да, теперь он улыбается, — не просто кривит рот, а улыбается от души, потому что счастлив. И расцветает в улыбке, когда дверь распахивается и ребенок нетвердыми шажками бежит к нему, спешит прижаться к его коленям, восторженно восклицая: