— Эрих, — говорит она совсем тихо.
— Сматываешься? — шепчет он. — Куда же? Только правду говори, а не то я выдам тебя Эйгену.
— К отцу!
— Так он тебя и примет!
— Примет! — Она кивает, и он верит ей. Что-то вновь зашевелилось в нем — былая ненависть к старику. Едва заслышав слово «отец», он ощетинился, ему ненавистна мысль, что это дитя вернется к отцу. Ничего ему не оставить, старому хрычу…
Но это быстро проходит. Эрих — делец, он прежде всего коммерсант, и ему приходит в голову, что, живя у отца, Эва останется у него в руках, и он уже предвкушает удовольствие снова отнять ее у отца и тем еще больнее ранить его.
— А ты ничего не скажешь и не сделаешь мне во вред, если я тебя отпущу!
Она слабо кивает.
— Обещай мне! Клянись!
Сам он не верит обещаниям и клятвам, но думает: «А вдруг она верит», — и заставляет ее поклясться, что она никогда ничего не сделает ему во вред.
— А теперь беги! — говорит он.
И она бежит. На лестнице ей попадаются Эйген Баст и Франц, руки у них заняты пакетами и узлами.
— Постой там у мешков, и ни на шаг от них! — приказывает слепой.
— Да, Эйген, — говорит она и продолжает спускаться. И вдруг ей приходит в голову, что сейчас она, быть может, последний раз произнесла эти слова: «Да, Эйген!», оковы, с которыми она мирилась семнадцать лет, быть может, сейчас распались навек. И она бежит все быстрей и быстрей, легко, как на крыльях, проносится через двор, словно устремляясь в свое освобождение…
Бежит по Ностицштрассе в чем была дома, в старом рваном платьишке, бежит в декабрьскую стужу без пальто, в тонких кожаных домашних туфлях, и бумаги в ее руке треплются на ветру от быстрого бега…
Она сворачивает на оживленную Гнейзенауштрассе и продолжает бежать без оглядки, все дальше, дальше, пока не видит отца на козлах пролетки — старого-престарого, но тем не менее — отца, свое спасение…
— Гони, отец! — кричит она и прыгает в пролетку. — Бумаги со мной!
— Н-но, Гразмус! — только и отвечает отец.
И вот она едет. Она сидит в пролетке с поднятым верхом, да и фартук натянула на себя. Сидит, уткнувшись лицом в грязные засаленные подушки… Сердце бешено колотится… после быстрого бега… Словно хочет выпрыгнуть из груди… Она судорожно рыдает…
Но рыдает не от страха и не с горя, не с отчаяния…
Она плачет от счастья, от того, что снова она в отцовской пролетке — в отцовской пролетке!
Уже три дня, как Франц вернулся с добычей, три дня, как Франц с Эйгеном перетащили содержимое мешков в мансарду, где Эрих с нетерпением ждал, удастся ли ему последний, решающий ход, на какой он еще мог рассчитывать в жизни…
Сначала все шло хорошо, несмотря на вскоре обнаружившееся бегство Эвы, — партнеров связывали общие интересы. Бумаги, официальные документы, найденные в приватном сейфе, сначала отложили в сторону, все внимание было обращено на деньги и на ценности.
Эти трофеи оказались ничтожными: какая-то тысяча марок наличными, бриллиантовый перстень, золотые часы — вот и вся пожива! И компаньоны обратились к бумагам. Сначала все шло тихо-мирно. Эрих проглядывал и сортировал. Когда Эйген этого требовал, он кое-что зачитывал вслух, словом, все у них шло гладко, как у добрых друзей. Время от времени Эйген спускался в подвал — дьявольская незадача, что эта сука Эва именно сейчас задала тягу! Ну, да ничего не попишешь, благо, под рукой оказался некий поскользнувшийся в жизни мясник — ему и были переданы бразды правления. Разумеется, брату нельзя было доверять, как Эве — та никогда не утаивала ни пфеннига, — зато Эйгену не приходилось так часто и подолгу торчать в подвале…
И вот Эйген сидел наверху — нравилось это шурину или нет, — он сидел и следил. Сидел, обратив на Эриха незрячие глаза, то и дело утирая тыльной стороной руки безгубый рот, — и следил. Правда, толстокожего Эриха не смущал этот устремленный на него безглазый взор — он продолжал листать бумаги.
Такому прожженному дельцу, как Эрих Хакендаль, достаточно было одного взгляда, чтобы определить, заслуживает ли письмо внимания. Все, что поважнее, он откладывал в сторону, чтобы потом незаметно прибрать подальше. Об этих письмах Эйгену незачем было знать. Разумеется, не мешало кое-чем и потешить слепого, но Эрих читал ему только сравнительно безобидные письма, и которых имелся материалец для легких вымогательств, какими слепой пробавлялся и раньше, — о настоящей же ценности архива, изъятого из небольшого приватного сейфа, Эйген не должен был догадываться.
Эрих с неподдельным сожалением смотрел на слепца, который, сидя по другую сторону стола, тыкал наобум в какое-нибудь письмо и говорил:
— Прочти-ка мне это, шурин!
И Эрих послушно брал в руки письмо: если ему казалось, что Эйгена не стоит с ним знакомить, он скашивал глаза на какое-нибудь другое письмо, лежащее на столе, и зачитывал его вслух. Какая все же удача, что он дал Эве сбежать: будь она рядом с Эйгеном, эта безответная раба, Эриху неповадно было бы его морочить.
Возможно, и у Эйгена возникали подобные мысли. Возможно, что, когда он сидел с Эрихом и беспомощно на него пялился, он размышлял, точно ли это случайность, что Эва от него ускользнула в такой неподходящий момент? Таким образом, он был даже несправедлив к своему шурину, ведь это и в самом деле была игра случая, шурин только чуть-чуть помог случаю.
Однако Эйген становился все молчаливее и все реже говорил: «Прочти-ка мне это, шурин!» Молча, нахмурив лоб, сидел он со склоненной головой и, казалось, о чем-то упорно думал. Умница Эрих, хитрюга Эрих, пройдоха Эрих мог бы, казалось, при своей сметливости призадуматься над тем, чем же вызвана такая холодность компаньона. Но Эрих был слишком упоен удачей, швырнувшей к его ногам ключ к богатству и успеху, чтобы обращать внимание на какого-то Эйгена Баста. В самом деле, кто такой Эйген Баст? Беспомощный слепец, тупой, неотесанный, вульгарный преступник! Стоит ли им заниматься?
С уверенностью победителя Эрих уже в конце первого дня предлагает слепому сжечь бумаги, не представляющие никакого интереса, но не безопасные для хранения. То, что он собрал на столе, вот это действительно ценные бумажки, прелестные, забористые письмишки…
И Эрих проводит рукой слепого по кипе бумаг на столе; слепой что-то невнятно бормочет; перебирая пальцами, он пересчитывает бумаги и вдруг выхватывает из кучи какое-то письмо:
— Прочти-ка мне это, шурин!
И Эрих берет письмо и в самом безоблачном настроении зачитывает его вслух. Он не ограничивается тем, что в письме, а присочиняет наудачу: уснащает письмо кое-какими забавными подробностями и словечками, от чего оно очень выигрывает и становится весьма подходящим материалом для этакого небольшого посланьица с вымогательской целью — слепой может быть доволен!
Эйген слушает с застывшим лицом и только нет-нет да и кивает и притопывает ногой. Но едва Эрих кладет письмо в общую кучу, Баст наваливается на нее, сгребает письма в охапку, сует себе за пазуху и застегивается на все пуговицы.
— Это я спрячу, — говорит он с угрозой, — я — бедный слепой, меня всякий может обидеть.
Эрих готов взорваться — больше для виду, конечно, — все стоящие бумаги он загодя прикарманил. Но он тут же оставляет это намерение. Баст и в самом деле жалкий слепой, он в руках у него, у Эриха, он зависит от его доброй воли, не стоит ему перечить, от этого он и вовсе взбеленится. И Эрих говорит с сознанием своего превосходства:
— Хорошо, спрячь их, Эйген. Я тебе доверяю!
Слепой присутствует при том, как Эрих сжигает бумаги в печке. Он стоит рядом и молчит. А затем оба ложатся спать — завтра они условятся, что делать дальше, сейчас оба слишком устали. Каждый уходит к себе, но, словно по уговору, оставляет дверь в коридор открытой, каждый прислушивается к дыханию другого, уснул ли он?
Внезапно он чувствует, как чья-то рука сдавила ему горло, и слышит свистящий шепот Эйгена: