Изменить стиль страницы

— Эй, приятель! — окликает его Хакендаль. — Ты что, вчера родился? Это ведь все было и быльем поросло. Уж не собираешься ли ты каждый день отдавать мне честь, когда я выезжаю на работу? Брось дурака валять!

Довольный, едет он дальше. Они-то, конечно, думают, что он покончил с ездой, раз у него деньжонки завелись. Нет уж, дудки! Что может быть на свете лучше езды, езды по Берлину, конечно, и в качестве настоящего извозчика, конечно! А теперь, когда он так едет, у него одно только желание, и не успел он его задумать, как оно исполнилось.

— Эй, приятель, эй, кучер! Помогите мне втащить мою корзину! Мне на вокзал Цоо. Я-то думал — доберусь на трамвае, да эти паршивцы меня не впустили, с такой говорят, корзинищей нельзя. Только уж возьмите с меня по-божески, извозчик!

— Да ладно уж. Графского имения я, так и быть, с вас не потребую. Пошел, Гразмус!

И, чувствуя себя на седьмом небе от счастья, он поворачивает к вокзалу. Желание его сбылось: Берлин не отказал ему в задатке, и, значит, дело пойдет.

Иногда он оборачивается и косится на седока — догадывается ли тот, на какую знаменитость он наскочил. Но по лицу седока — маленького убогого человечка, слишком маленького для такой здоровенной корзинищи — ничего не разберешь. С мрачным видом уставился он в пространство, должно быть, размышляет о том, как дорого придется уплатить извозчику и как дешево ему бы стал трамвай! То-то удивится!

Но кто удивляется, так это старик Хакендаль.

Ибо когда он у вокзала помогает человечку выгрузить корзинищу и с горделивым самодовольством спрашивает:

— А вы догадываетесь, кто вас вез? Железный Густав — представьте, тот самый, что совершил пробег Берлин — Париж — Берлин! — человечек ему на это:

— Что вы болтаете, извозчик? Какое мне до этого дело? Лучше постерегите мою корзину. Мне надо поймать поезд на Мезериц. Париж!.. Уши вянут слушать такую чепуху. Сиди в своей стране, пекись о детях и жене! Марка двадцать за какую-то минутку езды, на электричке с меня бы и полтинника не взяли…

И сердитый человечек исчезает в толпе, оставив знаменитого извозчика стеречь корзину, а люди бегут мимо, они толкают Железного Густава, они хотят поспеть на свои поезда, они и не глядят на него, они его уже почти забыли: забыли знаменитого Железного Густава!

ЭПИЛОГ

СУПРУЖЕСТВО БЕЗ СУПРУЖЕСТВА

Маленькая вечно удрученная женщина, фрау Кваас никогда зятю не перечила. И даже Ирма — уж на что острый у нее язычок — стала с некоторых пор на удивление покладистой, даром что муж вечно торчит перед глазами, все видит, все слышит, во все вмешивается и ровно ничего не делает!

— Сегодня он опять разворчался, Ирмхен, — жаловалась шепотом фрау Кваас. — Надо иметь железное терпение!

— Пусть себе ворчит, мама, — уговаривала ее Ирма. — Я же ничего не слышу!

Но не слышать тоже не всегда помогает, приходится иной раз и дать отпор.

Как-то вечером, часу в десятом, Гейнц, уже приготовившись ко сну, сидел в кухне на своей раскладушке и наблюдал за тем, как Ирма на ночь глядя все еще что-то прибирает.

— Ну, Ирма же, — окликнул он, и глаза его заблестели — то ли от подавленного зевка, то ли…

— Что скажешь, Гейнц? — отозвалась она небрежно. — Устал?

— Устал? — вскинулся он на нее с внезапным раздражением. — С чего бы это мне устать?

Она бросила на него быстрый взгляд. И продолжала убираться, оставив его вопрос без внимания.

Это молчание сперва разозлило Гейнца — ведь он абсолютно прав, с чего ему уставать? Ну, немного прошелся по улицам, постоял перед газетными витринами в поисках объявлений, о которых теперь и слыхом не слыхать, ну, сходил отметиться — действительно, есть от чего устать!

Но постепенно досада улеглась; он все глядит на Ирму: у нее, когда она что-нибудь делает, такие быстрые решительные движения, а ее рука, отставляющая в сторону тарелку, — глаз не оторвешь! Его так и тянуло к ней, он ощущал ее в себе неизбывно!

— Но, Ирма же, послушай! — сказал он чуть погодя.

— Да, Гейнц? — И снова этот быстрый взгляд.

— Присядь ко мне на минутку!..

— Сейчас!

А сама все продолжает хозяйничать. Он некоторое время терпеливо следил за ней, а потом не выдержал:

— Ты уж и подойти ко мне не хочешь?

— Ах, Гейнц!..

— Что значит «ах, Гейнц»! Тебе противно посидеть со мной? — Она повернулась к нему, держа в руке ложку — потом ему отчетливо вспоминалась эта ложка в ее руке, когда Ирма ему сказала: «Нам больше нельзя…»

— Нам больше нельзя?.. — отозвался он с запинкой. — Нам уже и этого больше нельзя?..

Вместо ответа она только медленно покачала головой, стиснув губы. Она смотрела ему прямо в глаза, без робости и смущения.

— Но ведь… — начал он в замешательстве, после минутной паузы. — Ведь до сих пор…

Ирма по-прежнему смотрела на него, не отводя глаз. Она, видимо, забыла, что все еще держит в руках эту дурацкую ложку. Она смотрела на него серьезно, настойчиво, и ее взгляд лучше всяких слов говорил, что это не минутный каприз, а твердое, уже давно зревшее в ней решение.

— Но ведь… — снова начал он. И продолжал, между тем как мысль его напряженно работала, стараясь разобраться, переварить, понять: — Ведь до сих пор у нас… обходилось благополучно…

Она по-прежнему не сводила с него глаз.

Наконец она сказала:

— Мне этого больше не вынести… Каждый раз потом я с ума схожу от страха, пока не убеждаюсь… Нет, больше никогда…

— Никогда… — беззвучно отозвался Гейнц.

— Не смотри на меня так… — горячо воскликнула Ирма. — Ты знаешь, я люблю тебя, а дети — дети моя страсть! Ты знаешь, я не могу пройти мимо детской коляски, не заглянув в нее. Меня даже запах ребячий трогает до слез. Мне бы иметь детей, много детей…

Она смотрела на него невидящим взором, казалось, ей мерещится где-то далеко светлый, залитый солнцем дом, звенящий детскими голосами.

И вдруг ее глаза омрачились печалью, вся ее статная фигура словно поникла.

— Но дети, которых ты не в силах накормить… Дети, из-за которых надо обивать пороги благотворительных касс, чтобы выклянчить какую-то малость на пеленки… Нет. Нет. Нет.

Это троекратное «нет» как будто распрямило ее стан. Ее решение быть супругой без супружеских радостей было, по-видимому, бесповоротным. Она поглядела ему в глаза. Она сказала:

— Мне ведь тоже невесело, Гейнц. Но я ничего не могу поделать. Не я сотворила это проклятое время!..

Казалось, она ждет ответа. Как будто он может сказать ей нечто такое, от чего бы это отчаяние, это трудное время исчезло, рассеялось как дым! А потом покачала головой — не ему, себе в ответ покачала она головой, бросила скороговоркой:

— Покойной ночи, Гейнц! — и вышла из кухни. Все с той же ложкой в руке.

Он долго стоял у окна и глядел во двор, погасив свет на кухне. И во дворе уже стемнело. Было только десять вечера, но редко где еще мерцал огонек. В этом доме ютилась беднота, здесь утром вставали, а вечером ложились со словом «экономить» на устах, ложились — независимо от того, хотелось или не хотелось тебе спать. А почему бы и не лечь, едва стемнеет? Ведь в собеседниках у тебя недостатка нет: голод, заботы, отчаяние! Кто-то позаботился о том, чтобы ты не соскучился в постели, у тебя есть о чем поразмыслить.

«Покойной ночи, Гейнц!» — сказала она и ушла. Даже руки не протянула, не говоря уже о том, чтобы вместе посидеть на раскладушке. Стало быть, и на этом приходится ставить крест. Человеку двадцать семь лет, а его супружество превращается в бессмыслицу. Вслед за обетом бедности еще и обет воздержания! Добро бы он был подвижником в монашеской келье, но жить рядом с любимой женой! И все же! Невзирая ни на что!

Некоторое время ему не дает покоя дурацкая мысль: почему она не кинула ложку на кухонный стол, а унесла с собою в спальню. Теперь у него есть повод лишний раз зайти в спальню, потребовать у нее ложку, вызвать ее на объяснение — как и почему… Да что на объяснение!.. На спор! На ссору! Приказывать человеку, даже не выслушав? Кто дал ей право за него решать? Теперь у него и это отняли!.. Человека обобрали, лишили самых естественных прав, какие даны ему на земле, — и она еще присоединяется к этой разбойничьей шайке!