Изменить стиль страницы

Приехав, Евгений Львович уже не застал отца в живых. Он поцеловал его в ещё теплый лоб. Приехал Валентин Львович. Братья решили сегодня ещё ничего не говорить матушке, а утром приехать к ней и…

Первым приехал к ней младший сын, и когда пришел Евгений Львович, она уже все знала.

— Заслонки отказали. Я знал, что отец болен безнадежно, и все же, когда смерть пришла, меня ударило это несчастье и ошеломило, как полная неожиданность… И все запутанные и подавленные чувства последних месяцев, вернее, двух лет перешли в мои сны. Я видел во сне отца, все с тем же чувством неясной вины, вины живущего перед умирающим… Стало тихо, очень тихо и беспокойно, как перед грозой. Исчезло напряжение, имеющее ясные причины, и появилось беспричинное. Сорок первый год вступал в жизнь вкрадчиво, тихо-тихо. Я работал, но мало…

Вероятно, он был членом правления ЛО ССП, или, по крайней мере, был достаточно активным членом Союза. Судя по протоколам заседаний правления, 3 марта 1940 года «слушали о литературном наследстве И. В. Шорина». Докладчик — Е. Л. Шварц. Постановили — учредить комиссию для выявления литерат. наследия И. В. Шорина в составе тт. Шварца, Бармина, Привалова и Золотовского»; а 28 апреля там принимали в Союз С. В. Погорельского, которого представлял Евгений Шварц. И т. д.

VII. ВОЙНА

Ленинград

На лето Шварцы снова сняли дачу в Сестрорецке. Но весна была поздней, холодной, и переехали они туда лишь в середине мая. На этот раз сняли второй этаж большого дома для Наташи (на первом этаже поселились Эйхенбаумы), а сами сняли комнатушку неподалеку. Домик окружал сад с беседкой, где Евгений Львович и Екатерина Ивановна проводили много времени.

— Примерно 20 июня разнесся по Сестрорецку слух, что пойман лосось небывалой величины. Потом газеты подтвердили, что чудищу этому около трехсот лет, а длина около двух метров. Народ так и шел рекой к тому месту, где в загородке из сетей ждало решения своей судьбы несчастное чудовище. Пошли взглянуть и мы с Катей и Раей Борисовной (женой Эйхенбаума. — Е. Б.). Рыбища в ржавой броне, поднятая веслом сонного сторожа, — лосось ли это? Белуга? Не в том дело. Но не укладывалось это явление в нашу жизнь. Не укладывалось, да и только. И мы возвращались домой смущенные. В эти же дни появилось в газетах сообщение, что 22 июня в Самарканде археологическая экспедиция вскроет гробницу Тамерлана. Иные посмеивались: «Ох, напрасно выпускают на волю старика». Шло учение ПВХО. Я шел с Наташей от вокзала с прогулки. Вечер был прохладный. И нас — случайных прохожих — загнали в чей-то двор. Стальное, потемневшее небо. Тишина — как всегда после животного и вместе с тем механического воя сирен. Я боюсь, что Наташа простудится, — она вышла в легком платьице, без пальто, думали, что сразу вернемся домой…

Утро 22 июня было ясное. Завтракали поздно. На душе было смутно. Преследовал сон, мучительный ясностью подробностей, зловещий. Мне приснилось, что папа мертвый лежит посреди поля. Мне нужно убрать тело. Я знаю, как это трудно, и смутно надеюсь, что мне поможет Литфонд. У отца один глаз посреди лба, как «Всевидящее око»… Я рассказываю свой сон Кате, и она жалуется на страшные сны. Она видела попросту бои, пальбу, бомбежки. В двенадцать часов сообщают, что по радио будет выступать Молотов… И мы слышим речь о войне. И жизнь разом как почернела. Меня охватывает тоска. Не страх, а ясная, без всяких заслонок, тоска. Я не сомневаюсь, что нас ждет нечто безнадежно печальное. Мы решили ехать в город. Я иду к Наташе. Выхожу с ней пройтись напоследок. Покупаю ей эскимо. Но и Наташа в тоске.

…В город приехали мы до такой степени ошеломленными и усталыми, что легли спать, не слушая сирен и отдаленного грохота зениток. И начались тоскливые, ясные, жаркие дни. Лето будто только войны и дожидалось. Окна оставались открытыми на ночь, иначе не уснуть, и в шесть утра будило радио — речи, марши, марши и речи… Говорю, и у меня такое чувство, будто я говорю равнодушным голосом, когда в комнате покойник. Ленинград был обречен. Когда я приехал в двадцать первом году, был почти до корня вытравлен старый Петроград. Но вот он заполнился, заселился, перенаселился. Тридцать седьмой год заново выкосил людей. И вот коса опять занесена над городом…

А враг приближался к городу. Началась эвакуация населения. И в первую очередь детей. Шварцы отказались уехать вместе с Новым ТЮЗом, хотя и уложили вещи. Не присоединились и ко второму эшелону.

На 5 июля была назначена эвакуация писательских ребят. Сбор назначен в Доме писателей.

— Я зашел за Наташей с утра. Все уже было собрано у них. Мы собрались в путь. В последний миг вбежала Наташа в ванну и, плача, впилась поцелуем в полотенце. Прощалась с домом, с детством. Я был неспокоен. И когда Наташа стала, чего не случалось с ней раньше, грубить бабушке, то я, тоже в первый раз в моей жизни, прикрикнул на неё и схватил за руку так сильно, что остались синяки от пальцев. Наташа ужасно удивилась и спросила: «Папа, что с тобой?» И вот привел я их в Дом писателя, и узел с фамилией «Наташа Шварц» лег на горы других.

Наташа включилась в общий улей, встретила каких-то знакомых девочек, и я, как всегда, когда одолевала меня тоска, пошел бродить бессмысленно по Дому писателя. Который раз в моей жизни врывался в налаженный быт — новый, ни на что не похожий, словно бы переламывающий или перетасовывающий старый… Но как это ни странно, чем ближе был отъезд, тем легче становилось на душе. Вот детей распределили по вагонам. Наташа сидела на верхней полке, упираясь ногами в противоположную, и весело со мной разговаривала… И состав тронулся. И Наташа, только что весело смеявшаяся, вдруг закрыла лицо рука ми, уткнулась в колени, и меня долго преследовало воспоминание об этом. И все же возвращались мы с вокзала, повеселев. Уменьшилась уязвимость.

Дня через два после этого уехала мама. Валино учреждение перевели в Свердловск. Ему дали там квартиру. И мама решилась ехать. Я усадил её в легковую машину, присланную Валей. На углу Петра Лаврова. И попрощался с ней. Севши в машину, мама строго уставилась вперед, прямо перед собой. Так я увидел её за стеклами машины, строгую и сосредоточенную, в последний раз в жизни. С её отъездом чувство ответственности уменьшилось ещё больше. Мы вдвоем остались в Ленинграде…

Через несколько дней Евгению Львовичу позвонил Акимов. Ему и Зощенко была поставлена задача: театру срочно нужна антигитлеровская комедия, которая поднимала бы дух зрителей. Коротенько обсудив сюжет, решили, что будут писать одну пьесу, разделив между собой сцены. «Работа театра и драматургов протекала в лихорадочном темпе, — вспоминал Н. П. Акимов, — написанные сцены репетировались, не дожидаясь окончания пьесы, и через месяц с небольшим родился отчаянный спектакль (иначе я его назвать не могу), гротескное представление «Под липами Берлина». В нем действовали Гитлер со своим окружением, которым предсказывался очень быстрый крах — значительно более быстрый, чем это казалось на самом деле!».

Окончательного, завершенного текста пьесы не существует. Есть разрозненные сцены, некоторые в нескольких вариантах. А какие-то сцены вообще отсутствуют. Сужу об этом по радиокорреспонденции С. Дрейдена о премьере, которая состоялась 12 августа 1941 года и где автор упоминал одну из несохранившихся сцен: «Зритель, аплодируя одной из самых удачных сцен обозрения — «на брачном пункте», вряд ли может предположить, что текст этой сцены был закончен и передан театру всего лишь за два дня до премьеры. Сцена написана под непосредственным впечатлением газетной телеграммы о гнусной гитлеровской затее усиленного размножения арийцев на брачных пунктах… Заслуженный артист Тенин превосходно играет в этой сцене матерого ветеринара со скотного двора, переброшенного Гитлером на новую работу… Взволнованно стихает зрительный зал, вслушиваясь в заключительный монолог немецкой женщины, подвергнутой неслыханным унижениям. Роль немецкой женщины с большим подъемом играет заслуженная артистка Зарубина».