Изменить стиль страницы

И через несколько дней:

«14/VI

Песик мой маленький! Мне кажется, что сто лет тебя надо ждать. Когда появилась надежда, что тебя отпустят в четверг, мне стало казаться, что до четверга не дожить мне никак. Песик мой, пока я думал, что ты в больнице на месяц, — я держался, а теперь я скандалю и злюсь на всех, у меня вдруг всякое терпение пропало. В больнице тебя разве видишь? Эти несколько дней, которые мне осталось ждать, мне теперь кажутся невозможным временем. Маленький мой, ты меня избаловала.

Песик, ты у меня единственный человек, все другие только притворяются. Ты только один красивый, тепленький, ласковый, все понимаешь. Только вернись, пожалуйста, домой. Я все ещё не курю. Надо, песинька, скрутить себя, как прежде, а то я распускаюсь, и сам ничего не делаю, и тебя дергаю, ругаю и мучаюсь ни за что, ни про что. Надо начать с курения, а потом вообще приберу тебя к рукам.

Послезавтра вторник, а в среду я тебя увижу. Уговори Ольгу (её доктора — Е. Б.) пустить тебя домой в четверг. Я тебя на руках до дома донесу. Родименький, ты не забываешь, что я без тебя дурак и несчастный. Ты любишь меня, родной? Сейчас понесу письмо. Всегда, когда иду, боюсь — как ты там себя чувствуешь?

Маленький мой, ты у меня один на свете, я тебя больше всех люблю. Не забывай меня, пожалуйста, ни за что. Твой Женя».

«17/VI

Песик мой дорогой, я все скучаю и все беспокоюсь. Как твой животик? Меня уже перестали утешать рассуждения о завтра и послезавтра. Я хочу, чтобы ты сейчас, сегодня, все время, была дома. Песик, прости за дурацкие письма, я тоскую до одурения. Невозможно ждать. До завтра как будто тысяча лет.

Пес мой родной, я честно пробую работать каждый день, и работаю очень плохо. Мне без тебя работать невозможно. Первые дни я беспокоился, мотался, бегал, а сейчас только скучаю, скучаю, скучаю. Я не курю. Гимнастику начинаю на днях. Просыпаюсь я рано, в шесть-семь, и больше не сплю, думаю о тебе. А ложусь поздно. А сны вижу дурацкие. Поскорее вернись, миленький, обратно к нам. Сейчас до того неуютно, ни на что не похоже, пусто, уныло. Как неудобно спать одному, если бы ты знала. Первые дни я посплю на диване, а потом будем спать вместе опять. Ладно, Котик? Я ничего не хочу, только бы ты лежал совсем около меня и разговаривал бы потихоньку. Я тебя люблю, мой маленький, в сто раз больше, чем раньше. Прости меня, родной, что я ною, но чем дальше, тем меньше у меня терпения.

Напиши, дружок, когда выяснится, отпустят в четверг тебя или в пятницу? Напиши температуру, как ты себя чувствуешь, спала или нет, и что болит. Не сердись, маленький, что я спрашиваю, но я беспокоюсь очень за тебя.

Целую тебя, моя Катюшенька, моя тепленькая, мой детынь. Возвращайся, моя крошечка, скорей. Твой Женя».

И вот она снова дома.

Первые аресты

В конце 1931 года произошли события, потрясшие весь Детский отдел ГИЗа. 10 декабря по подозрению в «контрреволюционной деятельности группы детских писателей» были арестованы А. Туфанов, Д. Хармс, А. Введенский и И. Андроников, а ещё через четыре дня — И. Бахтерев. Хармс и Введенский — за их обэриутство, Туфанов — за «заумство» и за то, что был «учителем» их, а Андроников — вероятно, потому, что его, шутя, называли грузинским князем.

«Вначале, как положено, был донос, судя по всему, — из детского сектора Ленгосиздата, — писал Игорь Мальский, публикуя в 1991 году материалы «дела № 4246-32» в газете «Санкт-Петербургский университет» (1 нояб.). — Уж больно идеологически невыдержанная вольница образовалась в этом секторе, да ещё заумники нашли здесь великолепную отдушину: не печатают заумь — они сделались детскими писателями, да ещё самыми популярными из состава сотрудников любимейших детских журналов «Еж» и «Чиж». Донос, если на него правильно отреагировать, решал бы сразу две проблемы: поставить крест на «заумниках» и осадить С. Я. Маршака, с чьей подачи развелось все это бесклассовое безобразие (А может быть, не только осадить? Ведь неспроста так старательно «отрабатывал» следователь Маршака в допросах А. Введенского!)».

Все они обвинялись по статье 58–10, контрреволюционность которой тогда свелась к тому, что «группа пользовалась формой «заумной», т. е. зашифрованной специальными приемами, форме, понятной для людей «своего круга» и защищающей мистико-идеалистические философские концепции».

На допросах Хармс сознавался, что он — «человек политически немыслящий», но что «не согласен с политикой советской власти в области литературы, и желаю, в противовес существующим на сей счет правительственным мероприятиям, свободы печати, как для своего творчества, так и для литературного творчества близких мне по духу литераторов, составляющих вместе со мной единую литературную группу». На следующем допросе он признавал, что «наша заумь, противопоставляемая материалистическим установкам советской художественной литературы, целиком базируется на мистико-идеалистической философии» и «является контрреволюционной в современных условиях. Признаю, что находясь во главе упомянутой группы детских литераторов, я творил антисоветское дело». И разъяснял свои детские вещи, в которых ничего антисоветского, по-моему, не было, в нужных следователю формулировках.

Примерно такие же показания давал и Введенский. «Из всех литераторов, проходивших по делу, Введенский самый «разговорчивый», — комментировал его допросы И. Мальский. — Он первым уже через день после ареста начал давать информативные показания, упомянув довольно много имен людей, не проходивших по делу». Однако эту «разговорчивость» автор «склонен объяснить доверчивостью и беспечностью 27-летнего Введенского», тем более, что она «особенного урожая следователю не принесла».

В его допросах возникло и имя Шварца, когда он рассказывал о своих дружеских связях вне редакции, о различных вечеринках, устраиваемых у кого-нибудь из них: «Одновременно происходило сращивание нашей антисоветской группы с аппаратом детского сектора на бытовой основе. Устраивались вечеринки, на которых, помимо меня, Хармса и др., присутствовали Олейников, Дитрих, а также беспартийные специалисты детской книги Е. Шварц, Маршак и т. д.».

Более пространно высказывался о Шварце И. Андроников: «для проталкивания в печать своих халтурных, приспособленческих и политически враждебных произведений для детей, группа использовала редакторов ж. «Еж» и «Чиж» и детского сектора Шварца, Заболоцкого и др., с которыми группа поддерживала тесное общение и в нерабочей обстановке». И дальше: «Идейная близость Шварца, Заболоцкого, Олейникова и Липавского с группой Хармса-Введенского выражалась в чтении друг другу своих новых стихов, обычно в уединенной обстановке, в разговорах, носивших подчас интимный характер, в обмене впечатлениями и мнениями, заставлявшими меня думать об общности интересов и идейной близости этих лиц. В ГИЗ Хармс и Введенский приходили постоянно, проводя почти все время в обществе Шварца, Олейникова и Заболоцкого, к которым присоединялся и Липавский, и оставались в нем помногу часов. Часто, желая поговорить о чем-либо серьезном, уходили все вместе в пивную под предлогом использования обеденного перерыва». И ещё: «Редкие, но совместные посещения Шварцем, Хармсом и Введенским симфонических концертов и совместное посещение Шварцем и Хармсом выставки картин художника Нико Пиросмани и также на открывшейся выставке картин художника Филонова, на которой я также встретил их, так же, как обмен мнениями по этому поводу в редакции, в присутствии Введенского, Заболоцкого, Олейникова и Липавского, окончательно убедили меня в том, что эти люди связаны между собой интимной близостью, выражающейся в беседах и настроениях… Я был неоднократным свидетелем оживленных уединенных бесед между Шварцем, Олейниковым, Заболоцким, Хармсом и Введенским, которые прекращались, как кто-нибудь из посторонних к ним подходил».