Система отношения Гарика к жизни, достаточно простая и, главное удобная, совсем не была совершенной. Гарик об этом знал, но она ему нравилась. Нравилась, потому что не требовала от него невозможного, оправдывала некоторые не особенно хорошие поступки и вообще легкомыслие. Однако основная проблема Гарика заключалась в том, что не был он полным идиотом (в чем убеждена была его мать) и прекрасно понимал, что рано или поздно ему придется действительно задуматься о том, как жить дальше. Как это не печально, пришлось задуматься уже сейчас, хотя в принципе (при других обстоятельствах) можно было бы и погодить. В конце концов шестнадцать лет - щенячий еще в общем-то возраст.

  Конфликт в гариковой душе - конфликт между зародившимся недавно сильным стремлением к обретению стабильности и надежности, что олицетворялось в образе Шершунова, готового, по всей видимости, заботиться о нем, и между привычкой к свободной жизни, выражавшейся в общем-то не столько в том, что "сегодня с этим, а завтра с третьим", а в том, чтобы каждый день проводить так и где захочется, плюя на чьи-то еще желания.

  Но это все мелочи - так как Гарик был мальчиком умным, он не особенно раздумывая засунул бы свое стремление к свободе... ну, вы знаете куда (по крайней мере на какое-то время), но все дело обстояло в том, что живя с Шершуновым он никогда не сможет забыть о том, что он так старательно забывал и забыл почти - то что было год назад. Потому что в этом доме жил ДУХ Михаила Игнатьевича Каледина. Да и вне дома. Каждый раз, когда они будут ложиться с Шершуновым в постель неизменно будет вспоминаться чьим он был любовником. И куда деваться от этих воспоминаний?

  Так и спятить недолго.

  Запертый в четырех стенах (запер себя он, разумеется, сам, все эти несколько дней не выходя из комнаты, которую приказал для него приготовить Евгений Николаевич) наедине с самим собой, со своими мыслями, с нервами, натянутыми как струна, Гарик чувствовал себя бултыхающимся в грязи. Серой, дурно пахнущей, вязкой грязи.

  Было ли это характерной особенностью его психики, или это просто была своеобразная защитная реакция, но в такие моменты Гарик всегда как-то ускользал из реальности. Реальность текла где-то совсем рядом, но до нее невозможно было дотянуться, за нее невозможно было зацепиться, как невозможно зацепиться пальцами за гладкую поверхность стекла и ты скользишь... скользишь... скользишь... Он назвал Шершунова идиотом, на самом деле он чувствовал идиотом себя. Именно от того, что Шершунов не желал относиться серьезно к его словам, действиям и намерениям, заставляло его самого - как и Евгения Николаевича - видеть в сей нелепой трагедии - именно нелепую трагедию, дурацкий фарс.

  Может быть впервые за всю свою жизнь Гарик был несколько дней абсолютно один, его никто не трогал, ему только ненавязчиво приносили еду. Поэтому никакие спасительные внешние обстоятельства, которые имеют приятную особенность вторгаться и отвлекать от тягостных дум, ему не мешали. Окно в его комнату было всегда распахнуто, и ночью и днем, в независимости от погоды, Гарик боялся закрывать его, чтобы не оставаться в полной изоляции от мира, он боялся клаустрофобии. А шелест листьев, пение птиц, шум дождя, лунный свет, все это делало его сопричастным миру. Это чувство сопричастности миру (не подумайте только, что миру людей), успокаивало и внушало надежду.

  Внешне он никак не отличался от того Гарика, каким был всегда. Он играл по правилам, навязанным ему Шершуновым, изображая капризную и отвратительную кавказскую пленницу, но на самом деле настроение у него было хуже некуда. Гарик не привык к бездействию, не привык к глобальным раздумьям о жизни, и он жутко мучился.

  Но глобальные раздумья пошли ему на пользу, спустя несколько дней добровольного заточения, Гарик вдруг подумал с необычным для себе спокойствием о Шершунове, о Каледине и о себе и понял, что пожалуй пережил все произошедшее. Прошлое уже не волновало его так сильно, более того, ему стало странно, что оно так уж его волновало. Ведь, кажется, он сам говорил всегда, что прошлого не существует. Оно существует только в воспоминаниях, но воспоминания не реальность, так стоит ли обращать на него внимание? Есть настоящее - о нем можно думать и есть будущее, о котором подумать даже полезно. Так какого же черта валять дурака и придумывать проблемы на свою голову?

  Была ночь, было тепло, звезды смотрели на него с небес и ветер тихо шелестел листвой. Гарик сидел на подоконнике и смотрел в глаза звездам, медленно плывущим по кругу от заката к рассвету. Он чувствовал себя взрослым и мудрым, он чувствовал себя изменившимся до неузнаваемости, и даже немного боялся, как ему будет жить, таким вот, хотя чувство было приятным.

  Боялся он напрасно, мудрость и взрослость почему-то исчезли как-то сразу и бесследно, когда он вышел на следующий день в столовую, где завтракали Шершунов и Рабинович, собирающиеся на работу. Гарик намеревался обставить свое пришествие несколько театрально, но ничего не вышло. Когда он появился и увидел устремленные на себя две пары глаз, ожидающих чего-то, он сказал совсем не то, что собирался и совсем не так, как собирался. Он сказал:

  - Я умираю с тоски, Шершунов. Поедем куда-нибудь, а?

  И взгляд его был совсем не мудрым, а мрачным, и вид был совсем не благородный, а обиженный.

  Шершунов улыбнулся лучезарно и с видимым облегчением. Он-то эти несколько дней мучился вопросом - правильно ли он поступил, изолировав Гарика от общества, опасаясь, не съедет ли у того крыша окончательно. Как раз сейчас он обдумывал варианты, как прекратить все, пока (если) еще не поздно, и вот милый мальчик явился. Надутый, обиженный, но все это явно только для проформы.

  - Как скажешь, мой сладкий.

  Рабиновича аж передернуло при этих словах.

  Его возмущало до глубины души все происходящее в доме с момента появления этого мальчишки, и он чувствовал, что долго так не выдержит. В этот же момент Рабинович действительно серьезно задумался о том, что следует перебираться в московскую квартиру. Пусть даже это создаст некоторые неудобства, но, в конце концов, виноват в этом не он, а Шершунов, который рехнулся, как видно, окончательно. Рабинович не был ханжой, хотя был человеком верующим, он просто не был способен понять природы гомосексуализма, и винил в шершуновском "сдвиге по фазе", Каледина Михаила Игнатьевича, приучившего того к мужской любви. О том, что и до Каледина и после у Шершунова были любовники, Рабинович почему-то не задумывался. Впрочем, понятно почему - это не вписывалось в его логическую систему.

  Общавшись с Шершуновым на протяжении нескольких лет Рабинович возомнил себе даже, что понимает его психологию (только не спрашивайте, читал ли он Фрейда. Разумеется читал!), он полагал, что Гарик - закономерный этап самоутверждения Шершунова как личности, для самого себе, а не для общества, что заняв место Каледина в доме и в делах, он должен взять не себя его роль и по отношению к мальчикам.

  Так думал Рабинович, и он мог бы быть прав, если бы на самом деле хорошо знал Шершунова. А это было не так.

  Шершунов глубоко ошибался, когда полагал, что теперь все будет как прежде, что Гарик обломался и оттаял.

  Да, Гарик помирился сам с собой, темная половина снова ушла и Гарик даже думал, что навсегда, но к Шершунову от этого он не стал относиться лучше, может быть хотел отомстить ему за то, что по его вине (хоть и случайно) пришлось ему снова пережить множество неприятных моментов, и он вел себя нарочито отвратительно, он хотел, чтобы Шершунов устал и отвязался от него, наконец. Тогда Гарик, по крайней мере, чувствовал бы себя победителем. Хотя, говоря по правде теперь уже, побежденным быть ему хотелось больше.

  Но! `A la guerre comm `a la guerre!

  Все время пока они ехали в машине Гарик демонстративно молчал и глядел в окно, Шершунов просто не знал, как с ним заговорить и о чем.

  - Гарик...

  - Чего?