Изменить стиль страницы

Поначалу у Серякова просто разбегались глаза. Хотелось уловить особенности мастерства каждого художника, много узнать о сюжетах. В одной мифологии сколько загадок! Кто такие Диана и Актеон, Ганимед, Марсий? Да и в истории, даже русской, которую учил кантонистом, столько неизвестного. Что за подвиг купца Иголкина? Что за Рогнеда, на которой хочет жениться Владимир? Кое-что рассказывали Лаврентию товарищи, чаще других — добродушный Грузинский. Единственный сын вдового чиновника, он до академии учился в гимназии и был довольно начитан. Иногда называли Серякову книги, которые нужно взять в академической библиотеке. Вот и еще нужно время…

Ученикам академии разрешалось посещать картинную галерею Эрмитажа, и товарищи не раз звали Лаврентия пойти с ними туда в воскресенье. Да куда ему в солдатской одежде соваться во дворец! Ведь туда пускают только в академических мундирах или во фраках.

Однако рассказы о картинах Рафаэля, Тициана, Рубенса, Рембрандта заставили Серякова заколебаться. Ведь лучшие наши мастера копировали их для академического музея. Каковы же оригиналы?!

И вот солнечным апрельским утром четыре ученика академии собрались у небольшого подъезда на набережной, откуда во время постройки на Миллионной Нового Эрмитажа впускали в картинную галерею, передали свои билеты самому смелому, хоть и самому юному, одетому в чистенький мундир Грузинскому, и он пошел в дворцовую канцелярию получать разрешение.

— Ты скажи, что я солдат, хоть и ученик академии, — просил Серяков, — чтоб не вышло потом каких неприятностей.

— Обязательно все объясню, — обещал Грузинский.

Разрешение было получено в виде записки: «Пропустить четырех учеников Императорской Академии художеств», но швейцар в подъезде преградил Лаврентию дорогу. Только утверждение, что все сделано по форме, и сунутый в карман ливреи полтинник заставили его пропустить всех.

Поднялись по лестнице, устланной красным ковром, и вошли в залы, расположенные вдоль Невы. Тишина. Внятно тикали бронзовые часы на мраморных каминах. Вдоль анфилады уходили фиолетовые хрустали целой вереницы люстр. Золоченая мебель отражалась в навощенном паркете. Посетителей никого, только четверо учеников, переговариваясь шепотом, переходили от картины к картине да лакей в красной ливрее то показывался, то пропадал в соседних залах — исподволь приглядывал за ними.

Лаврентий не знал, на что смотреть: красива перспектива дворцовых залов, нарядны потолки с лепкой и росписью, хороши каменные вазы с бронзой. Нет, прежде всего картины…

Долго стоял он перед «Блудным сыном». Что за доброта и любовь в просветленном радостью лице старика, как выразительно легли его слабые руки на плечи облаченного в рубище скитальца! Какая сила дана художнику! Двести лет дрожат сердца, тронутые его великим состраданием… Вот тема, куда более нужная людям, чем «Медный змий», чем «Помпея». А ведь времена Рембрандта были, поди, не легче теперешних. Или сила в гениальности исполнения?

Товарищи Серякова безмолвно стояли уже в соседнем зале перед картиной в богатой резной раме.

— «Магдалина» Тициана, — шепнул один из них. — Уже четвертый раз смотрю.

И опять надолго замер Лаврентий, пораженный творением великого мастера. Вот оно, воплощение раскаяния: полные слез глаза, припухшие от рыданий губы, шепчущие молитву. А цвет-то, цвет какой! Голубые, коричневые, золотистые тона, от которых не оторвать глаз… И он, дурак, не хотел идти в Эрмитаж!

— Ты что тут разгуливаешь? — раздался сзади сердитый голос.

Серяков обернулся. Лицом к лицу с ним стоял пожилой усатый полковник. Две нарядные дамы, остановившись у двери, смотрели с любопытством. А товарищей не видно — опять ушли вперед.

— Ты с кем пришел? — еще грознее спросил офицер. — Кто тебя сюда впустил?

— Ваше высокоблагородие, я ученик Академии художеств, — вытянулся Серяков. — Нам разрешают сюда ходить.

— Ученик академии? Что ты врешь! — Полковник ткнул его пальцем в грудь: — Ты солдат или кто?

— Так точно, ваше высокоблагородие, унтер-офицер — топограф роты № 9 Серяков. По высочайшему повелению определен в марте сего года для обучения в Императорскую Академию художеств, — отрапортовал Лаврентий и, достав свой билет, подал его офицеру.

— Он действительно, господин полковник, наш ученик и определен в академию по именному приказу государя императора, — подтвердил подоспевший Петя Грузинский.

Видно, раскаты начальственного баса дошли и до соседних залов.

— Я вас не спрашиваю, молодой человек! — огрызнулся офицер.

Постояв с полминуты, склонив напомаженную голову, как бык, готовый боднуть, он сунул билет Серякову и направился за своими уже вышедшими спутницами.

— Подождем, пока они пройдут, и пойдем дальше, — беззаботно потянул Лаврентия за рукав Грузинский.

— Нет уж, брат, я уйду. — И Серяков зашагал к лестнице.

«Дурак, дурак! — твердил он, спеша домой. — А что, если б он не вернул билета, а представил в академию с какой-нибудь запиской от себя? Как бы на это посмотрели? Все это «царское повеление» Кукольник подстроил, а дойди до самого царя, что я посмел прийти во дворец, так, верно, и он бы приказал меня обратно в департамент вернуть, а то и похуже… Как он на меня накинулся: «Кто тебя сюда впустил?» Эх, видно, не нажил я еще ума — во дворец сунулся!.. Нужно сказать завтра же Грузинскому, чтобы не рассказывал никому. Не дошло бы до начальства».

Но все обошлось благополучно. Один профессор Бруни узнал о случившемся — верно, от лакеев, своих подчиненных в Эрмитажной галерее.

— Изучайте пока, Серяков, академическое собрание, — посоветовал он. — Придет время, попадете и в Эрмитаж. Я вам назначу прийти в закрытые часы, а так только грубостей наслушаетесь.

Что ж, и в музее академии было немало замечательных произведений. На пейзажи Щедрина и Воробьева, на портреты Боровиковского и Кипренского смотри хоть по сто раз — не надоест. Да и в «Медном змие» и в «Помпее» тоже есть чему поучиться. Сколько в них труда и мастерства вложено!

Брюллова Лаврентий видел не часто и только издали, когда, окруженный старшими учениками, он проходил в класс композиции. Но имя его звучало в академии постоянно. Много говорили о новой картине — «Осада Пскова», обещавшей будто бы стать еще более знаменитой, чем «Помпея». Слышно было еще, что художник часто прихварывает, простудившись на лесах Исаакиевского собора, где пишет образа, и что собирается ехать лечиться в Италию.

О болезни Брюллова говорил и Кукольник, который 9 последнее время часто пребывал, по выражению Тихона, «в закислом состоянии». Приходя сдавать и получать работу, Серяков редко заставал теперь у своего патрона кого-нибудь из собутыльников и собеседников. Илюша Пузыревский, которого дядюшка стал было приохочивать к хересу, получил перевод в Киев. А сам хозяин почти никогда не сидел за работой, а все лежал на софе и размышлял о чем-то, исправно прикладываясь к бутылке, не сходившей с низкого столика.

— Жизнь проходит, брат Лауренций, — пожаловался он однажды. — Вот великий Карл собирается за границу, но уже не творить, а лечиться солнцем и водами. Глинка тоже все хворает, то одно у него болит, то другое. Распадается вконец наша «братия»… Да и я, по правде, все менее способен воспарять к поэтическим высотам. Скажу тебе, как мой Тасс:

Я не могу иссохшими перстами
По струнам арфы ударять
И звуки чистых вдохновений
Из струн покорных извлекать…

И не потому, понимаешь ли, что талант мой оскудел, но не верю я больше в русское общество. На что ему взлеты чистого гения? Нашей публике подай житейскую грязь и мелюзгу, в которой она повседневно копошится, — страдания титулярных советников и швеек, любовь на третьем дворе. А я не могу ничего этакого. С чужого голоса соловьи не поют. Пусть низменным вкусам служат другие… Поищи, братец, сам на столе конверт, выбери штук пять, награвируй к следующему нумеру.